Пригладив ладонями волосы и бороду, он сокрушенно посмотрел на образ и снова перекрестился.
— Остатка!.. — вдруг донесся с улицы Федькин крик. — Скажи ему!.. Вместе ж под Сарафанным погибали!.. Три алтына!..
Сысолятин засопел, подошел к косящатому окошку и дернул за веревку, пропущенную сквозь раму и привязанную снаружи к ставням. Ставни затворились. В горнице разом сделалось сумрачно. Тотчас в ставни замолотило — это Федька в бессильной ярости кидался комьями грязи. Сысолятин, вздыхая, молча вернулся к столу, снял с самовара крышку и сунул в трубу, к углям лучину. Потом вынул огонек и приткнул лучину в светец, а сам сел на прежнее место.
— Пей кровь мою!.. — глухо донеслось с улицы.
— Ну а ты кто будешь, Остафий Петрович? — спросил Сысолятин, снова наливая чай в блюдечко.
— По родителю — Переход, — сказал Осташа.
Он испытующе глядел на купца. Сысолятин не поднял глаз — значит, знал.
— Говорят, батька твой барку убил и цареву казну присвоил…
— Язык не метла, в закут не поставишь.
— Деньги-то свои ты вон Федьке простил. Знать, хватает?
— И ты Федьке пропой простил.
Сысолятин нагнул голову и стал чесать щеку, наконец-то подняв глаза на Осташу.
— Федька — питух, не вор. Пропитого не жаль. То от нас, грешных, вместо милостыни. А украденного всегда жаль.
— Что ж, я пойду тогда, — зло сказал Осташа, забирая с лавки шапку.
— Не ерепенься, — осадил его Сысолятин. — Коли я тебя за вора держал бы, разве ж позвал бы тогда к себе? Живем среди людей, судим по людскому мненью… Ты, значит, от бати навык перенял?
— От кого ж еще? — Осташа пожал плечами. — Батя ни одну барку не убил, даже последнюю, которая за Разбойником затонула. Я ее уже продал на Усть-Койвинский кордон — за полную цену, только с вычетом на починку и перегон.
— А сейчас под Кононом Шелегиным ходишь?
— Под богом, — хмуро ответил Осташа.
— Молодец, — одобрил Сысолятин. — Это хорошо… Мне Кононовы подручники в сплавщиках не нужны — утопят товар. Конон меня не любит.
— Кого он любит-то? — буркнул Осташа. Сысолятин допил чай и поставил стакан верх дном в блюдце — чтобы бесы в порожнюю посудину не нагадили.
— Пойдешь ко мне вместо Алфера весной на уговор? Осташа почувствовал, как бледнеет. Сердце тошнотворно торкнулось в горло.
— А чем я тебе приглянулся? — хрипло спросил он.
— Голова у тебя устроена по-купечески. За себя говоришь, не обществом. Я народу не верю. Народ Пугачу кланялся. А вот человеку я поверю, если его корысть увижу. Твоя корысть — на виду. Я не о деньге говорю, сам понимаешь.
Осташа кивнул — получилось как-то судорожно.
— Весной-то что будет? Полубарок, коломенка? — спросил он, словно хотел оттянуть окончательный ответ, словно все эти недели и не ждал, замирая: когда ж его позовут в сплавщики?
— После Ирбита меньше, чем барка, у меня и не бывает. Чай не пряниками вразнос торгую… Но учти: коли со мной на весенний сплав подряжаешься — всем остальным отлуп. Уговор дороже денег. По рукам, сплавщик?
— По рукам, — решительно согласился Осташа. — А точно, что у самого-то не отменится чего?
— Коли светопреставленья до весны не случится — так ничего не отменится. Слово.
НА ВЕСЕЛЫЕ ГОРЫ
Ефимья Гилёва в Илиме встретила своего сродственника — местного лесовозчика Агафонку Юдина по прозвищу Бубенец. Агафон уболтал Осташу довезти его с Ефимьей на шитике до Сулёма — всего ведь четыре версты. Осташа довез, и пришлось идти к Гилёвым на поминки по Алферу. Идти ему не хотелось, но Бубенец трещал за всех — и за Ефимью, почерневшую от горя, и за Осташу, угрюмо молчавшего о своей вине. И по словам Агафона, все получалось ясно и убедительно: напал разбойник и убил сплавщика. Чего тут не понять? Бывает такое.
Осташа и сам чуть в это не поверил. Но он поднимал глаза на погасшую Ефимью, мертво сидевшую за поминальным столом, и злость смывала с памяти всю склизь трусливых придумок. Ни при чем тут разбойники… Это за него Алфера убили. А в чем он виноват?! Не он же Алфе-ра убивал!.. Это Чупря ударил прикладом. Это мурзинские шатуги перепутали, кого надо привести к Чупре. Это пьяные бурлаки посадили межеумок на мель. Это сам Алфер предался Конону и стал истяжельцем — за то и поплатился. И Осташа не хотел мучиться этой виной, хотя и жалко было Алферку.
Вечером Бубенец выпросил у богатых Гилёвых лошадь с телегой, чтобы наутро поехать в скиты на Веселые горы, и Осташа понял, что все не зря, что бог его ведет неисповедимым путем и что ему дорога — туда же.
— Тебе в скиты почто? — спросил Осташа Бубенца, когда они укладывались спать на сеновале.
— Слух прошел, что явился туда учитель из Выгов-ской киновии, принес полный список «Винограда российского» и новые Поморские Ответы, — охотно пояснил Агафон, подгребая сено под голову. — Читать будут, перетолк будет с прениями. Охота послушать умных людей. У нас поморского толка ходоки редко бывают. А этот к самому Мирону Галанину направляется. В чем-то там Мирон Иванович с Повенцом и Керженцем разошелся.
— Ты, что ли, староста какой? Книжник? Учитель?..
— Рад бы в рай, да грехи не пускают, — хихикнул Агафон. — Я, понимаешь, ученость люблю, знать все люблю. Надо мне. Из учителей там старец Гермон и старец Павел говорить станут, а от уставщиков — Евстигней Петров с Невьянска и Калистрат Крицын с Ревды. Эти много скажут полезного, а я послушаю.
«Калистрат?..» — подумал Осташа. Если Калистрат и старец Гермон — точно, значит, в истяжлецах дело… Все на них сводится: и надменность Конона Шелегина, и скорбь Алфера под Нижним Зайчиком, и крестики Яшки-Фармазона, который тоже при скитах подвизается… Но дело даже не в том. В пути Осташа все вспоминал слова Конона, вроде впустую сказанные — да не в пустую, оказывается. «Разве Чусовую заколдуешь?» — крикнул тогда, в Ревде, Осташа. «Все можно», — усмехнулся Конон. И вправду. Там, перед Сарафанным бойцом…
…Рано утром, пока еще и хозяйка не встала, Осташа и Агафон уже выехали из Сулёма по Старой Шайтанской дороге. Осташа дремал, лежа в телеге под рогожей. И шитик, и штуцер, и Яшкину грамоту с родильными крестиками он оставил у Гилёвых, не усомнившись в честности хозяев. Агафон, держа вожжи, бодро шагал по грязи на обочине и болтал обо всем, что видел. Дорога тянулась по протяжным увалам то через лес, то через перелесья, кое-где распаханные, а кое-где оставленные на покос. Где были покосы, там уже дымили костры и мелькали в травах светлые рубахи косцов. Тусклое небо было затянуто мелкой дрожью облаков, только на севере облака набрякли угрюмым сумраком — понизу их обдало, словно темной водой, мрачным отсветом Веселых гор. Как-то по-особому ярко в сизой дали на взгорьях зеленели леса, отмытые дождями.
— А ты, Агафон, чего от сенокоса убежал? Или тебе коней кормить не надо? — лениво спросил Осташа.
— Я возчик не из бедных, меня сызмальства домовой мохнатой лапой по пузу гладил. Сена накосить я батраков нанял. А сам вот душу потешу умным словом. Моя работа зимой придет.
— А чего тебе эти перетолки? Разве что поймешь, когда по книгам лупить начнут?