Федька довольно хмыкнул.

— Хитрость в том, что тавлинка сама берестяная, и сверху, и снизу одинаковая. Я в нее пятак заранее положил и закрыл берестяным листиком, который как раз по размеру донышка вырезан был. Откроешь, и кажется, что тавлинка пустая. Я ее пустую закрываю, ниточкой обматываю, а когда на стол кладу, переворачиваю вверх дном. И пятак получается наверху. Вот и все.

Осташа покачал головой.

— Федька, — внушительно сказал он, — это ведь хитрости, обман, а вовсе не знание людей. Так любой может.

— С тавлинкой-то шутку — любой, — согласился Федька. — Дело не в ней. Дело в том, как изобразить все, чтобы тебе поверили. И в том, чтобы понять, можно этого человека такой шуткой зацепить или нельзя. Вот ты бы купил у меня эту тавлинку?

— Нет, конечно, — сразу отрекся Осташа. — Хоть и не знаю, откуда в ней пятак, но чую, что обман.

— А такому, как ты, я бы и не предложил. Но посмотрел на этого кабатчика и вижу, что ему — можно.

Осташа замолчал, раздумывая.

— Федька, а с чего это ты вдруг такой проницательный? Федька подумал, сунул руку за пазуху, поскреб под мышкой.

— А это когда которого греха на тебе нет, тот грех тебе в других виднее делается, — пояснил он.

— Ты что ж у нас, совсем безгрешен? — обиделся Осташа.

— Да нет, не безгрешен. Вот зипуны украл — грех, понятно. Но это грех малый. А большого греха на мне нету. Потому я его и вижу в других.

— А какой большой?

— Страсти, — серьезно сказал Федька.

— У тебя, значит, страстей нет?

— Нету. Люди как живут? Кто в заботах, кто в страстях, а кто для интересу. Вот которые в заботах, детей там прокормить или еще чего, те совсем глухие, им и до Бога дела нет. Которые в страстях — слепые, как тот кабатчик. А я для интересу живу. Нет у меня страстей, таким уж уродился. И забот нет. Денег мне не надо, все равно пропью. Жене с детишками, коли дома с прибытком случаюсь, так пособляю, а нет — сами перебьются. Жена у меня здоровая кобылища, да и жлудовка, пес с ней. Бабы меня любят, я за ними не бегаю. Они сами находятся, а нет — и ладно. Для чего еще мне жить? Для интереса живу. Вот интересно мне стало на цареву казну посмотреть, когда ты позвал, — я все бросил да пошел. Знаю ведь, что ничего мне не достанется, обманешь ты меня как-нибудь, а все равно иду.

Осташа помолчал, не разуверяя Федьку, и наконец спросил:

— А я, по-твоему, страстный?

— Конечно. Сплавщики да скитники — самый страстный народ. Страсть — это жизнь гордыни. Во мне гордыни нет. Я судьбой живу, жизнью души. Вот когда все такие, как я, станут, когда без страстей жить начнут, тогда и рай на земле будет. Пугачев вон обещал, что всех счастьем одарит и будет рай, потому что страстей не станет, да куда ему, оборотню. Один грех вышел. Сам был весь страстями обуянный. Из людей без страсти я разве что Бакирку-пытаря знаю. Может, еще твой батя был таким, если правда все то, что про него рассказывают. А прочие все в страстях, как в трясине, по уши.

В сумерках, на берегу за валищами, где зимой складывали лес, темной горой подымались заводские дымы Старой Утки.

В ШАЛЫГАНКЕ

— Осташка, ну давай свернем! — нудил Федька. — Устали же, и жрать охота, и замерз я — краденый тулуп спины не греет…

Они подходили к отвороту на Каменскую пристань. Дорога долго взбиралась на подъем. Здесь, на взгорье, дул пронизывающий ветер, который отряс снег с верховых елок. Жрать и вправду хотелось, и ноги тоже были как чугунные, а до шалыганки — полверсты.

— Да хрен с тобой! — в сердцах согласился Осташа.

Будь он один, он бы не сунулся в этот кабак. В Каменке о нем шла самая дурная слава. Здесь собиралось всякое отребье: воры и беглые, пьянь и рвань — шалыгань, как в народе называли. Через раз вспыхивали драки с поножовщиной. Не то что старой веры люди, а даже никониане старались шалыганку стороной обойти.

За снежным перелеском открылся вид на ледяной Каменский пруд — тусклый под хмурыми тучами, исполосованный грязными дорогами. Весь правый берег пруда был словно закидан хворостом и рваными лаптями: там раскинулись плотбища, где строились барки. Вдали у белого гребешка плотины чернели домики пристани.

Кабак громоздился на горе. Большая приземистая изба под раскоряченной кровлей-палаткой крытыми гульбищами была соединена с парой изб поменьше и поплоше. Над толстыми снежными крышами ветер трепал и рвал на пух белые дымы из трех труб. Жердяная изгородь огибала кабак только с двух сторон: чтобы лошади не убрели от коновязи и не поломали ног на ближней лесотаске. Лесотаска была тут же, за кабаком, у берегового обрыва. Сейчас там галдели мужики, распрягая ломовых. Свежий утренний снег на обочине был широко разрыт множеством борозд, будто его гребнем причесали. Это, видно, артель привезла огромные коломенные сосны — каждая лошадь больше одной не утянет. Дальше сосны по бревенчатым спускам-великанам скатят с кручи на лед пруда и уже баграми доволочат до плотбищ, до лесопильных мельниц.

— Никак моя артелка, — хмыкнул Федька, прищурившись на мужиков. Он нагнул голову, прижал шапку ладонью и нырнул под свес низкого крылечка.

Входя в шалыганку вслед за Федькой, Осташа на всякий случай скрестил в рукавице пальцы. Он думал увидеть здесь толпу пьяных, орущих разбойников, и чтоб все лавки и столы переломаны были, и чтоб табашный дым с бражной кислятиной до рези ели глаза. Но просторная низкая горница, хоть и темноватая, оказалась совсем пустой, только у боковой стены на скамье спал кто-то в лохмотьях. Пол был посыпан свежей, хрустящей под ногой стружкой; оба больших стола были выскоблены до желтизны. Даже образ имелся, правда весь закопченный, — не понять чей. Посреди горницы высилась небеленая грузная поварская печь без подпечья. Ее кирпичи как наждаком были выглажены людскими боками. От печи к стенам тянулась дощатая перегородка с двумя проемами. Один был закрыт синенькой завеской. В другом Осташа разглядел огромного мужика, который сидел на перевернутой кадке и тяпкой рубил на холодец свиные ноги, торчавшие из корыта.

— Полтина Иваныч, здравья!.. — весело крикнул мужику Федька, распахивая зипун. — Хорошо, тепло!.. Уважь брюхо, чем найдется!..

Мужик поднял от корыта голову, по-бычьи тупо посмотрел на Федьку и что-то буркнул.

Осташа пролез по лавке в угол и сел возле маленького окошка, составленного из стеклянных осколков. Одного осколка в переплете не хватало, и дыра была заткнута тряпкой.

Откинув занавеску, вышла кабатчица. Осташа даже вытянулся, подавшись вперед. Это была баба редкой, царской красоты — статная и румяная, с подведенными углем черными бровями. Запон она повязала так высоко, что налитые груди бесстыже переваливались над опояской. Баба несла деревянное блюдо с пшенной кашей, явно кем-то недоеденной раньше, и хлеб в полотенце. Кабатчица поставила блюдо и заботливо выложила на полотенце хлеб — так, чтобы ни один ломоть не свалился на столешницу. Потом она протерла углом запона две ложки и воткнула их в кашу.

— Шапку сымите, иконы у нас все ж таки, — тихо сказала она Осташе, не глядя в глаза.

Осташа стащил шапку и тотчас возненавидел кабатчицу: он ведь не домовой, которого в шапке за столом увидеть — к худу.

— Благодарствую, Феклиста Осиповна, — угодливо поклонился Федька, отгребая ложкой поближе к

Вы читаете Золото бунта
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату