— Дай нам адрес Утч, — сказал он. — Может, мы поговорим с ней и объясним, что вы должны быть вместе.
Не моргнув глазом я дал ему неправильный адрес. Это был адрес той Американской Церкви Христа, где мы с Утч обвенчались. Уже позже я подумал, что этот трюк был вполне в духе Северина и мог ему понравиться.
Я написал Утч, что они едут, и объяснил зачем. «Если ты увидишь парочку, волочащую по улице отвратительную картину и спорящую, что с ней делать, держись подальше», — написал я.
Потом начались сны, и я никак не мог выспаться. Сны были о моих детях, и Северин Уинтер наверняка бы понял меня. В одном из них Джек едет на Strassenbahn и уговаривает Утч, чтобы она позволила ему стоять на открытой площадке, и та соглашается. Вагон накреняется, Утч отворачивается на секунду, потом смотрит, а Джека нет. Другой сон был про Барта, непривычного к городской жизни. Утч покупает хлеб, чтобы покормить голубей в парке, а Барт стоит там, где ему велено стоять. Машина, вроде старого такси-«мерседеса» (но на самом деле это не такси), воняя дизельным топливом, останавливается у тротуара, мотор кудахчет, и водитель говорит: «Мальчик?» Поскольку это сон, водитель говорит по- английски, хотя это Вена, и Барт идет к машине посмотреть, что нужно этому ужасному человеку.
Я должен был куда-то поехать; я должен был куда-нибудь удрать. Если ехать в Вену, то нужно пополнить свои финансы из старого источника. Странно, но я опять начал думать о картине Брейгеля, о моем непроясненном герое, бродяге-бюргере, и об оставленной идее книги. Так что мне нужно было повторить перед родителями старый ритуал. Это все же лучше, чем оставаться дома.
Моя мама встретила меня у двери, выходящей на Браун-стрит. И тут же выдала:
— Я никогда не знала, что столько кубинцев отправились жить в Никарагуа, и понятия не имела раньше, что такого особенного в гаванских сигарах. По-моему, правильно, что название книги на иностранном языке, — как произносится «Joya de Nicaragua»? — так оно кажется особенным, что ли. Я, правда, не совсем уверена, все ли здесь подходит детям, но, наверное, издатели знают, кто что читает в наше время, правда? Папа вроде все еще заканчивает твою книгу. Кажется, он считает ее очень забавной; во всяком случае, все время смеется, когда читает, а он, по-моему, именно ее сейчас читает. Я лично не нашла ее такой смешной, на самом деле, мне кажется, что это самая мрачная из твоих книг, но он наверняка увидел что-то такое, что пропустила я. Как Утч и дети?
— На каникулах, — сказал я. — Все хорошо.
— Неправда, ты выглядишь просто ужасно, — сказала она и расплакалась. — Не пытайся меня убедить в обратном, — плача на ходу, говорила она, ведя меня через холл. — Молчи. Пойдем навестим твоего отца, потом поговорим.
Знакомое послеполуденное солнце освещало страницы открытых книг, разбросанных вокруг в его берлоге и лежащих у него на коленях. Голова, как обычно, была опущена, руки повисли, но когда я поискал глазами знакомый стакан виски, обычно зажатый между колен, я сразу все понял. Колени отца были раскинуты в стороны, а виски расплескалось на ковре у его ног, которые как-то неудобно вывернулись, впрочем, это могло причинить неудобство только тому, кто еще способен был что-то чувствовать. Мама уже кричала, а я, еще даже не дотронувшись до его холодной щеки, уже знал, что он наконец-то закончил хоть что-то, но опять осталось неизвестным, какая из книг навеяла на него сон. Может, и моя.
После похорон меня беспокоило, что мама медленно приходит в себя еще из-за волнений обо мне и Утч.
— Лучшее, что ты можешь сделать для меня сейчас, — сказала она мне, — это немедленно отправиться в Вену и утрясти все проблемы с Утч.
Моя мама всегда великолепно умела все утрясать, ведь не так уж много на свете вещей, которые мы можем делать для себя, чтобы это было приятно еще кому-то.
— Ты же можешь вспомнить хорошие времена, правда? — сказала мне мама. — Я думаю, у писателей должна быть хорошая память; впрочем, про такие вещи ты ведь не пишешь. Все равно постарайся вспомнить хорошие времена; это именно то, что я всегда делаю. Стоит только начать, и дело само пойдет.
Итак, я вспоминаю и всегда буду вспоминать Северина Уинтера в его проклятом борцовском зале в тот день, когда мы втроем должны были забрать его оттуда. Мы все собирались ехать в город на всю ночь — в кино, а потом в гостиницу. (Наша первая гостиница и последняя.) Северин сказал, что переоденется и примет душ прямо в гостинице.
«Боже, тогда вся машина потом пропахнет», — пожаловался я Утч.
«Это его машина», — сказала она.
Эдит заехала за нами.
«Я опоздала, — сказала она. — Северин терпеть не может, когда я опаздываю».
Рядом со спорткомплексом я увидел Энтони Яковелли, ковыляющего по снегу. Он узнал машину Северина и помахал.
«Обезьяна, потерявшаяся на зимнем курорте», — сказала Эдит.
Мы ждали, но Уинтер не появлялся.
«Слава богу, он, наверное, принимает душ», — сказал я.
Потом вышел Тирон Уильямс, его черное лицо как темная луна проплыло над заснеженной землей; он подошел и сказал, что Северин еще там, борется с Бендером.
«Господи, нам придется нести его в машину», — пробормотал я.
«Давайте пойдем и вызовем его», — сказала Эдит.
Она надеялась, что он не так рассердится, если мы появимся все вместе. Внизу в клетке упражнялся одинокий толкатель ядра. Ядро падало на темное покрытие с глухим стуком, как какой-то невидимый предмет, упавший с трека. Из борцовского зала раздавался неясный шум. Эдит толкнула дверь, потом потянула.
«Она раздвижная», — сказала Утч, открывая дверь.
Изнутри на нас пахнуло невероятно влажным жаром. Несколько борцов сидели, привалясь к стене, мокрые от пота, и наблюдали, как Северин борется с Джорджем Джеймсом Бендером. Раньше это, возможно, было похоже на поединок, но Северин уже устал. Он старался встать на четвереньки, пытался оторвать живот от мата, и всякий раз, когда ему удавалось привстать на колени или локти, Бендер толкал его вперед, как тачку, руки Северина подгибались, и он опять плюхался грудью на мат. Когда Эдит сказала: «Прости, мы опоздали, дорогой», он выглядел слишком изможденным, чтобы подняться на ноги. Он приподнял голову и посмотрел на нас, но Бендер опять прижал его к мату. Сомневаюсь, чтобы Бендер тогда кого-то слышал, как, впрочем, и всегда, на мой взгляд. Северин с трудом поднялся, Бендер снова расплющил его. Вдруг Северин зашевелился. Рывком он сел и стал вертеться так быстро, что Бендер с трудом удерживался на нем. Затем резким движением он стряхнул с себя Бендера настолько сильно, что успел подняться. Он оторвал пальцы противника от своей талии и сделал внезапный бросок, как полузащитник, прорывающий блокировку. Бендер хотел было ухватить его за щиколотки, но Северин, лягнув его, высвободился. Он дышал очень тяжело, с усилием, как бы доставая дыхание из каких-то недр, таивших в себе ресурсы силы. Он корчился, согнувшись пополам, ухватившись за колени.
Потом Бендер увидел нас, встал и вместе с другими борцами вышел из зала. Шли они, преисполненные важности, как жрецы. Эдит дотронулась до вздымавшейся груди Северина и тут же вытерла мокрую руку о пальто. Утч от души шлепнула Северина по груди.
Позже я высказал Утч свое мнение: мне казалось, что Бендер поддался. Но она ответила, что ничего в этом не понимает. Северин высвободился — все, что она знает. Так или иначе, его бросок был специальным представлением для нас, и я счел своим долгом произнести:
«Не думал, что ты сможешь, старик».
Он почти не способен был говорить. В горле — спазм, струями течет пот, но он подмигнул мне и пробормотал достаточно громко, чтобы слышали женщины:
«У рогоносца открылось второе дыхание».
Во время нашего первого и последнего вечера в гостинице, Северин Уинтер, конечно, снабдил нас с Эдит темой для разговора. Мы полночи обсуждали произошедшее и сказанную им, эту одну-единственную вульгарную фразу.
«А о чем вы говорили?» — спросил я утром жену.