– Конечно, – завопил наивный Толя, – тем более это чистая правда!
– Тогда целуйтесь, – сказал я, изо всех сил сдерживая смех.
– Зла не держу! По-пролетарски! – крикнул Толя и, сидя облапив Женю, поцеловал его. Женя слегка растерялся.
– Наш первый в жизни поцелуй, – сказал он, оправившись от растерянности и снова насмешничая. Он явно намекал, что первый в жизни поцелуй Толи пришелся, увы, на Женю.
– Опять начинаешь? – насторожился Толя.
– Первый поцелуй поэтов, – пояснил Женя.
– Это другое дело, – сказал Толя, оглядывая своих поклонников.
На вечере в субботу вся школа уже знала о том, что предстоит. Когда высокий, красивый Женя, близоруко щурясь в зал и поминутно трогая шевелюру, стал читать юмористические стихи и последней прочел эпиграмму, теперь как бы на самого себя, зал грохнул от хохота. Сейчас эпиграмма прозвучала как утроенная насмешка.
– Нет, Толя! – с глупой вероломностью выкрикивали некоторые девушки с места.
Толя на эти выкрики не обращал внимания. Он сиял от восторга и озирался на своих поклонников.
– Но пасаран! – кричал он сквозь общий хохот и вздымал сжатый кулак.
– Я его вынудил!
Ко мне Коля относился сдержанней, чем к Алексею и Жене. Мое увлечение авиацией и спортом он рассматривал как уступку черни.
– Энергия мышц не усиливает энергию ума, – шутил он, – а невозможность воспарить духом не заменишь самолетом.
Меня эти шуточки нисколько не огорчали. Меня огорчало другое. Если вдруг возникали политические разговоры вне нашей среды, Коля как-то легко перестраивался под общую пошлость и точно угадывал, на какую степень пошлости нужно перестроиться именно в этой среде. Ну, разумеется, для нашего слуха он иронизировал. Но иногда и не иронизировал. Конечно, отсутствие иронии тоже можно было рассматривать как утонченную форму иронии, но все же, все же…
Я сам в себе чувствовал эту давящую иррациональную силу, но что-то во мне вызывало бешеное сопротивление ей, и иногда оно выплескивалось в виде слов, которые не принято говорить в малознакомой компании.
– Тебя, Карташов, чекисты заметут, – кричал Коля потом. – «Мухус – Магадан» будет твоим первым беспосадочным перелетом! И не будет снимка в «Правде» – Джугашвили облапил нового Чкалова! Ты же спишь и видишь такой снимок!
Разумеется, ни о чем таком я не мечтал.
– А твои улыбочки на уроках истории и литературы? – бывало, спрашивал я.
– Не ловится! – кричал он, яростно улыбаясь. – Улыбочки можно отнести за счет недостаточной подкованности преподавателя!
Пророчество Коли, правда, с большим опозданием, но сбылось. Как я сейчас понимаю, источником всплесков моих откровений была еще и неосознанная потребность уважать людей. Доверяя людям, я как бы заранее демонстрировал уважение к их порядочности и призывал держаться уровня этого уважения. После тюрьмы, хотя и время изменилось, я стал осторожней. И знаю, что на столько же обеднил себя.
…Время от времени к Коле заходил единственный букинист нашего города. Звали его Иван Матвеевич. Это был хромоногий человек на деревянном протезе со светлыми глазами и дочерна загорелым лицом от вечного стояния под открытым небом над желтой, перезрелой нивой своих книг. Время от времени он приходил к Коле за покупками. Иногда Коля сам, желая у него приобрести ту или иную книгу, менял ее на свою. Имея в виду его деревянную ногу и свирепый океанский загар, мы его между собой называли пиратом Сильвером.
Однажды мы были свидетелями забавной сцены. Коля хотел приобрести однотомник Пастернака, включающий почти все его стихи, написанные до 1937 года, и отдавал за него пирату два тома Карлейля. Пират требовал третий том.
Забавность их торга заключалась в том, что каждый унижал именно то, что хотел приобрести. Пират, уважая в Коле равного себе знатока книг, сам Коля над этим равенством посмеивался, называл его по имени-отчеству.
– Поверьте мне, Николай Михайлович, – говорил пират, – цена на однотомник Пастернака будет неуклонно расти, учитывая, что его больше не издадут. Это их ошибка. А Карлейль, что ж, Карлейль… Это давно прошедшие времена, и, если строго говорить, он же, в сущности, не историк…
– То есть как не историк, – возмущался Коля, – вас послушать, так, кроме Покровского, не было историков.
– Николай Михайлович, вы же образованный человек, – говорил пират, – вы прекрасно знаете, что Карлейль скорее поэт истории, нежели историк. Да и во всем городе навряд ли найдутся еще два человека, которые о нем слыхали… Продать его будет чрезвычайно трудно, разве что отдыхающим… Но у них каждая копейка на учете…
– Ну, конечно, – выпалил Коля в ответ, – Мухус только и делает, что клянется именем Пастернака! А поэтический взгляд на историю и есть единственно возможный взгляд… Всю правду знает только бог!
– Кстати, учтите. – Пират снизил голос и вопросительно посмотрел на нас. И хотя он прекрасно знал, кто мы такие, но взгляд его означал: не изменились ли мы со дня его последней встречи с Колей?
– Свои, свои! – раздраженно пояснил Коля.
– Так вот, учтите, – тихо сказал пират, – Пастернак ни разу не воспел Сталина. Это о чем-то говорит?
Он явно решил сыграть на ненависти Коли к Джугашвили. Но Коля не дал сыграть на этой струне.
– Пока жив тиран, – безжалостно осадил он пирата, – никогда не поздно его воспеть.
Пират до того огорчился таким ходом дела, что забыл об осторожности.
– Николай Михайлович, это несправедливо, – сказал он крепнущим от обиды голосом, – если уж он его в тридцать седьмом году не воспел, нет никаких оснований подозревать…
– Да вы что думаете, я не знаю творчество Пастернака? – перебил его Коля. – У меня почти все его книги есть. Конечно, прямых од он не писал, но есть одно весьма подозрительное место…
– Николай Михайлович, такого места нет!
– Иван Матвеевич, не спорьте! Я с этой точки зрения тщательно профильтровал его творчество. В цикле «Волны» есть одно место, на котором прямо-таки застрял мой микроскоп.
– Нет там такого места, Николай Михайлович!
– Иван Матвеевич, почему вы нервничаете? Однотомник у вас в руках. Да я и наизусть помню это место. Пастернак, говоря о неких условиях становления человека в Грузии, кстати, мы, живущие здесь, этих условий как-то не приметили, пишет: