Лозунги остались лозунгами, это на бигборде писали: «Бандитам – тюрьмы», а в реальной жизни все сложилось не так и плохо. Будущее представлялось столбовой дорогой, по которой стройными рядами пройдут, обнявшись, представители правых и левых партий, объединенные борьбой против партии правящей. И представители национального капитала с темным прошлым и светлыми перспективами в сопровождении лучших представителей криминалитета.
Что сказать? Слегка поторопились те, кто застрелился в революционные дни, но кто виноват, что по простой человеческой наивности они приняли дешевые понты за серьезный базар. Пацанов же, вернувшихся ныне на киевские подмостки победителями, на понт было не взять. «Заточка» не та.
Сергеев поймал себя на мысли, что его настроение и сарказм, скорее всего, вызваны банальной ревностью, и кривовато усмехнулся.
Да, ревность была… Что уж отрицать очевидное? Он и сейчас, уже после расставания и всех тех слов, что они друг другу сказали, смотрел на Плотникову не как на бывшую супругу. И не мог оставаться равнодушным при встречах с ней, не мог на нее злиться, хоть и случилось так, что жизнь разнесла их по разные стороны баррикады и повод для злости у него был.
Сергеев все еще ревновал ее, что было особенно глупо. В том числе к Лысому, который, говорят, был охоч до слабого полу, но все больше тянулся к барышням простым и понятным, не слишком умным и чтобы смотрели с восхищением! (Поговаривали, что это качество было присуще Владимиру Викторовичу с молодости, что сказалось на выборе подруги жизни.)
Нравились ему в основном крупные дамы, килограмм этак под сто, с пудовыми грудями и ляжками – именно таких поставлял ему в сауны и охотничьи домики Лаврик, назначенный партийным начальством «главным по сералю».
Плотникова, с ее пятьюдесятью пятью килограммами на сто шестьдесят семь сантиметров роста, не проходила по «габариту», «приголубить» такие мощи он не возжелал бы даже из жалости.
Зато Лаврик и Усольцев, возглавлявший избирательный штаб Лысенко, да еще целая толпа народу, наряженного в оранжево-голубые цвета будущей партии власти, смотрели на Плотникову, как мышь на сало. Справедливости ради надо сказать, что Вике всегда нравилось, когда на нее так смотрят мужчины. Она любила подтверждать собственную неотразимость ежеминутно, искала очередные доказательства своей неотразимости и с легкостью их находила.
Сергеев отлично знал об этом ее качестве и научился не обращать внимания на пламенные взоры, в которых, словно подснежник под весенним солнцем, нежилась его возлюбленная.
Но тогда, когда она принадлежала только ему.
«Принадлежала? – подумал Сергеев с горьким сомнением. – Плотникова и „принадлежала“? Совершенно неверное слово. Глупость сморозил. Хотя хотелось бы, чего скрывать…»
Он действительно скучал по ней.
– Знаешь, Миша, – говорила Маринка, когда они вчера вечером сидели за угловым столиком в «Репризе» и пили зеленый чай с тростниковым сахаром, – я с мамой о тебе и говорить не пытаюсь. Она злится и молчит.
Маринка в свои неполные шестнадцать стала такой же красивой, как мать, ничем не напоминая того «гадкого утенка», который уселся на заднее сиденье сергеевской «тойоты» много лет назад. Она ходила, как Вика, говорила с ее интонациями, так же кусала нижнюю губу, когда терялась или злилась. Только не курила и, может быть, поэтому не переняла у мамы жест, которым та приглаживала бровь, не выпуская из пальцев гвоздичной сигареты.
У нынешней молодежи была такая «фенечка» – здоровый образ жизни. Поэтому, после того как Плотникова ушла от Сергеева, они с Маринкой втайне от матери встречались именно здесь, в некурящей «Репризе». Не то чтобы часто – пару раз в месяц. У Маринки были свои заботы, свой парень, своя любовь, своя жизнь. Но к Михаилу она была привязана и, несмотря на недовольство матери, находила для него время.
– Чего она так на тебя злится? У тебя что, появился кто-то?
– Пока нет, – ответил Сергеев. – Не появился. Но это не при чем. Не потому она злится. Есть у меня кто-то или нет – ей, поверь, Мариша, давно плевать.
Маринка отхлебнула из чашки, смешно сморщила нос (чай был горячим) и сказала быстро:
– А женщины все равно злятся, нужен ты или не нужен! Она же собственница, знаешь? Ты думаешь – это навсегда?
– Что навсегда? – переспросил Сергеев. – То, что мы расстались?
Она кивнула, глядя на него из-под челки.
– Да. То, что вы расстались.
– Думаю, что так.
– Почему? Почему ты так думаешь? Если она позовет – ты вернешься?
«Вот вопрос, – подумал он. – Сергеев, ты вернешься? Или так: Сергеев, тебя позовут?»
– Мариша, не я ушел. Она. Это мне надо ее звать.
– Почему тогда не зовешь?
– Потому что она не вернется.
Она опять прикоснулась губами к чашке. Викиными губами.
– Откуда ты знаешь? Попробуй!
«И что тут объяснишь? – промелькнуло у Сергеева. – Как рассказать о том, что наша любовь умирала не один день и не один месяц. Как объяснить, что она начала умирать, не успев еще родиться. Из-за того что было у Вики до меня. Потому что для нее жизнь была борьбой со всем, что ее окружало, и в этой войне не делалось различия между чужими и близкими. И было только одно исключение из правил. Не я, разумеется, а ты, Маринка».
– Я пробовал, – сказал он вслух. – Ничего не вышло. Когда-то, очень давно, когда мы только познакомились с мамой, она мне сказала, что в тот момент, когда она узнает обо мне все, я стану ей неинтересен. И тогда она от меня уйдет. Так что… Можешь считать, что твоя мама всего лишь сдержала обещание…
Мимо окон кафе по неровной брусчатке шлепали колесами машины. Возле ларька, на улице, стоял скрипач с испитым, одутловатым лицом и сосредоточенно водил смычком по струнам. Звуки через толстые стекла не долетали, только когда дверь распахивал очередной посетитель, отдаленная музыка врывалась вовнутрь короткой рубленой фразой – всего несколько нот. Сергеев подумал, что вскоре, когда пойдет надвигающийся на город дождь, скрипач, сутулясь, побежит прятаться в ближайшую подворотню, подхватив потертый футляр с мелочью и смятыми бумажными деньгами. А ему так и не удастся узнать мелодию.
– Я думаю, – произнесла серьезно Плотникова-младшая, – что это был только повод.
– Возможно, – согласился Михаил, вымученно улыбнувшись одной стороной рта, – только это ровным счетом ничего не меняет. Даже хуже. Это еще обиднее.
– Почти год прошел…
– Чуть больше.
Он мог с точностью до дня сказать, сколько прошло с того самого момента, как Плотникова, там, на лестнице, прикоснулась прохладными губами к его лбу прощальным поцелуем. Триста девяносто семь дней. Можно было бы сказать и с точностью до минут, но Сергеев не стал этого делать. Триста девяносто семь дней со дня ухода Плотниковой и второго пришествия Мангуста. Только триста девяносто семь дней.
– Давай-ка возьмем тебе чизкейк, – сказал он Маринке и усмехнулся, но не вымученно, хотя это стоило ему усилий, а тепло. – А там, глядишь, и я не выдержу и сам съем кусочек с тобой за компанию. Хорошо?
Маринка кивнула и улыбнулась ему в ответ.
Викиной улыбкой.
– Его надо эвакуировать отсюда, – сказал Сергеев. – Можете мне верить, а можете – нет, но… Если его не доставить на Большую Землю – эта зима может стать для нас тяжелой.
– На что ты рассчитывал? – спросил Красавицкий.
Глаза у него были красные, усталые. Тимур не выспался и стало особенно заметно, как он постарел и сдал за последние полгода.
Они сидели в холле на первом этаже, у камина, собранного из старого огнеупорного кирпича кем-то из здешних умельцев. За окнами крутилась настоящая вьюга, ставшая достаточно частой для этих мест, и швыряла в стекла хлопьями снега, а в комнате было тепло, по-настоящему тепло, так, что в ботинках не усидишь.
Сергеев мучаться не стал, тем более что поменял носки вечером, и, сняв «берцы», сидел, с удовольствием шевеля пальцами ног.
Молчун последовал его примеру незамедлительно.
– Рассчитывал я на то, – отозвался Сергеев, – что наш подопечный в крайнем случае сумеет себя защитить. Был у него, знаете ли, некоторый специфический опыт.
Говорова посмотрела на Михаила с сомнением.
– И не сомневайся, – подтвердил он. – Если бы ты знала, сколько народу этот бледный вьюноша обидел до смерти, – удивлению не было бы предела.
– Ну, предположим, – согласился Красавицкий, ухватив стакан в подстаканнике, полный горячим чаем, за красиво гнутую ручку подстаканника.
Красавицкий обожал старинные штучки, и близкие ему люди, знавшие об этой слабости Тимура, тащили ему в подарок разные антикварные безделки, найденные в развалинах. Этот самый подстаканник из черненого серебра нашел и подарил ему сам Сергеев.
– Предположим, ты прав, и этот парень – натуральный монстр. Рельсы руками гнет, арматуру в узлы вяжет. Взглядом убивает, что твой василиск! Монстр, убивец, супермен! Но он же не идиот? Сколько отсюда до ближайшей границы? Верст 150 будет?
– Поменьше, – задумчиво произнес Сергеев. – Но все равно неблизко. И места, надо заметить, поганые: что на запад сунься, что на восток…
– Ну, если судить по его внешности, на Запад он не пойдет. Восток ему ближе, – усмехнулся Красавицкий невесело. – И ты хочешь сказать, что, назначив тебе рандеву здесь, в Днепре, он собирался пехом чесать до восточной границы? По поганым местам и больше ста километров? Не верю! У него что, постоянное «окно» на Востоке?
Судя по тому, кто Сергеева с Али-Бабой в свое время познакомил, у араба на Востоке было не окно, а целые ворота. Но говорить об этом вслух, даже в своей компании, было неправильно. Можно, конечно, но все-таки неправильно. Мало ли кто может прознать про «дырку» в границе?
Не то чтобы он не доверял Красавицкому и компании, наоборот, этим людям Сергеев верил безоговорочно. Но в Госпитале крутилось большое количество временных постояльцев и просто гостей. Упоминание, услышанное вскользь слово, случайно брошенная фраза…
То, что знают двое, знает и свинья.