– Только один, – сказал он, – и никаких других. Уехать как частному лицу на постоянное жительство за границу, сохранив свое советское гражданство.
На это я тогда еще не решался.
В 70-х я нелегально зарабатывал – писал для Карло Понти сценарий о Достоевском. Как-то Понти сказал:
– Приходи на Виллу Боргезе. Будет прием в честь советской делегации.
Я пришел с опозданием, все уже сидели за столом, Сизов говорил тост. Увидев меня в шелковой цветастой рубашечке (вся делегация в пиджаках, при галстуках), он помрачнел, глаз налился свинцом. А за столами -Дино де Лаурентис, Лидзани, Данелия.
– Андрон, давай сюда!
Я сел за стол. Как замечательно чувствовать себя пусть хоть отчасти, но уже за пределами этой проклятой системы. Какое это счастье – быть частным лицом! Я знал: да, могут быть неприятности. Ну и гори оно синим пламенем! У меня французская жена, вашим законам я уже неподвластен.
Рядом со мной стоит ослепительная блондинка – просто с ума сойти! Вино придает мне куражу – она на меня смотрит, прикасается к моей руке. Я смотрю на Карло Лидзани, он одобрительно подмаргивает – не робей. Я не робею.
После банкета спускаемся на лифте вниз. Я говорю Данелия:
– Гия, едем в бар. Вот эта блондинка с нами едет…
– Не могу. Делегация!
– Да брось ты! Я тебя привезу обратно! Гия сокрушенно качает головой.
Сизов еле со мной разговаривает, смотрит насупленно. За ним – с сигарой Де Лаурентис, ждет, что будет.
– Что ты вообще тут делаешь? – цедит сквозь зубы Сизов. – Даже не познакомился с товарищем послом, не зашел в посольство.
– Да, да, – говорит человек с серым лицом, серыми волосами, в сером пиджаке (понимаю, это и есть посол, товарищ Аристов), – нехорошо, Андрей Сергеевич. Вы бы уж как-нибудь зашли бы к нам. Отметились хотя бы. Печать полагается поставить.
– Да, да, обязательно зайду. Как-то не с руки все было, – говорю я, опять ощущая отвратную дрожь в душе. Но мне уже все равно. Блондинка держит меня за руку. Допускать такую степень близости с иностранкой – это уже поведение вопиюще антисоветское, гибель окончательная. Мы садимся в машину к Лидзани-белый «ситроен».
– Гия! – кричу я уже на ходу. – Мы будем тебя ждать!
– Езжай! Езжай! – отмахивается Гия. Я его понимаю, сам был в той же шкуре.
Когда я ехал в бар с блондинкой в надежде, что впереди у нас веселая ночь, о ней я не знал ничего. При знакомстве она назвала себя, но имя я тут же забыл – у меня вообще отвратительная память на имена. Мы танцуем, вдруг во время танца она начинает раздеваться. Снимает блузку.
– Ты оденься, – говорю я.
– О-ля-ля-таа! – поет она в порыве чувств. Вокруг смотрят. Бармен насупился. Я ретировался в угол к Лидзани, спрашиваю:
– Что она делает?
– Сиди, не рыпайся! – говорит он.
– Ля-ля-ля, – поет она и снимает бюстгальтер. Толпа вокруг продолжает танцевать, но как-то уже замедляет ритм.
– Ля-ля-ля, – она снимает юбочку.
– Ля-ля-ля, – снимает ботинки.
– Ля-ля-ля, – снимает трусики. Уже все перестали танцевать. Расступились. Она одна. Голая! Приходит полиция. Ее забирают. Она поет. На следующий день весь Рим был заполнен фотографиями блондинки, которую голой выводят из «Диско». Ей захотелось привлечь к себе внимание.
«Господи, – думаю, – как вовремя я отошел в угол. Меня бы замели вместе с ней. Только этого не хватало! За компанию с голой красоткой стать героем скандальной прессы!»
Спустя несколько дней мы встретились, она привезла меня к себе. В шесть утра отослала – приезжал муж, а может, ее содержатель. Я шел в состоянии крепкого похмелья, пытаясь вспомнить, как ее зовут.
«Как же мне теперь найти ее? Даже имени ее не помню!»
И вдруг на кинотеатре – афиша очередной серии «Джеймса Бонда», на афише – она, роскошная красавица с роскошной грудью. Барбара Буше! Вот ты кто, теперь уже не забуду… Она была швейцарка, снималась в английских фильмах, жила в Риме.
Таким был для меня Рим, который я тоже увозил с собой в Москву. Мои римские каникулы. Правда, почти никому о них не рассказывал – разве что Генке Шпаликову, с ним я многим делился. Одним вообще нельзя было ни о чем заикнуться – тут же бы стукнули, другие просто б не поняли, что это за наслаждение – быть «частным лицом».
Со мной хотели встречаться многие из тех, кто знал, что я постановщик «Первого учителя». В Париже этот фильм имел колоссальный успех. Маша Мериль хотела вызвать меня туда на показ фильма. Помню, как после этого приглашения Баскаков кричал, даже не кричал -орал на меня в своем кабинете:
– Ты что, мать твою! Ты это подстроил?! Почему тебя приглашают? Почему Герасимова не приглашают? Его, понимаешь, приглашают! Кто ты такой?!
Конечно, я подстроил это приглашение. Но не мог же я в этом признаться!
– Картина там идет. С успехом. Им интересно. – Опять я чувствовал эту липкую отвратительную дрожь в душе.
– Забудь! Ты только что ездил за границу!
Другая картина, сделавшая мне известность в Париже, – «Андрей Рублев». В один из моих приездов со мной захотел встретиться Арагон. Незадолго до того умерла Эльза Триоле, он со слезами на глазах говорил, что без нее жить не может. Подарил мне офорт Пикассо, подписанный автором оригинал. А на задней стороне окантовки написал: «Дорогому Андрею Кончаловскому от Арагона в надежде на лучшие времена. Больше я никогда не поеду в Россию». В 1968 году случились чехословацкие события, и Арагон, хотя и был коммунистом, окончательно разругался с московскими властями. Коммунисты тоже бывают разными. Тогда, как говорили, он активно примкнул к сексуальным меньшинствам, вокруг него вилось множество молодых людей.
Он водил меня по своей квартире, показывал, говорил:
– Видишь, как хорошо. У меня за стеной живет русский посол. Если случится какая-нибудь неприятность, я сразу на рю Гренель, к русскому послу.
Он показывал мне вещи, открывал ящики:
– Видишь, не могу трогать. Эльза, вокруг все Эльза.
Тогда он написал ей прекрасные стихи. Очень ее любил.
В эти же дни мне посчастливилось познакомиться с Марком Шагалом, память об этом – его фотография с автографом. А потом в моей жизни появился великий фотограф – Анри Картье-Брессон.
Помню, я должен был на машине возвращаться в Россию. Чем я только я не нагрузил ее! Вез кучу пластинок, кучу каких-то сувениров, ящик молодого вина. Машина была загружена доверху. В Москву я решил поехать самым длинным, насколько это было возможно, путем – не через Польшу, а через Италию, Венецию. Провожала меня до самого советского лагеря одна очень милая голубоглазая, рыжая женщина. Когда мы ночевали в Венеции, я проснулся и увидел ее сидящей на подоконнике. Был ноябрь, в Москве уже снег, а здесь – мягкое солнце, за ее спиной нежное голубое небо, точно в цвет ее глаз… У границы Югославии мы расстались, она уехала обратно.
Я поехал на север через Загреб, в Загребе пообедал, заночевал. Это уже был «свой город» – пьянство, неухоженные отели. Потом был Будапешт, Венгрия, вся уже покрытая снегом. До советской границы я добрался в самый послед ний день, когда еще действительна была моя виза, боялся, что меня не впустят. Граница была уже закрыта, я ночевал в каптерке у русских пограничников, мы засадили весь ящик вина. И какого вина! Нового божоле. Так я и не довез его до Москвы. Они пили драгоценную рубиновую