Написали сценарий, я кончил «Сибириаду», поехал на лето к семье в Париж.
Писался сценарий для Симоны Синьоре – как режиссер я ей понравился. Мы несколько раз встречались, обедали в ресторане на Иль Сан-Луи – они с Монтаном там жили. Она пила вино, видно было, что пьет она сильно. Подарила мне свою книгу «Ностальгия – это не сейчас» с очень теплой надписью. У нас начались очень доверительные отношения. И вдруг все скисло. Она отказалась сниматься. Я не мог понять, в чем дело. Хороший же сценарий! Хорошая роль для нее! Мой французский продюсер, опустив глаза, пробормотал: «Симоне кто-то сказал, что ты агент КГБ».
Бывает больно, бывает обидно. Но когда ты знаешь, что подозрение тобой никак не заслужено, оно больнее и обиднее в тысячу крат. Никому же ничего не объяснишь. И подозревающие к тому же имели кое- какие основания: из советских (или бывших советских) за границей в то время жили или диссиденты, или агенты КГБ. Практически я был первым нормальным человеком, нормально приехавшим жить за рубеж, не клял Россию, не хвалил ее – просто нашел способ уехать. Кроме себя, могу припомнить только двоих – Спасского и Ашкенази.
Но из-за всех этих подозрений картина с Симоной сорвалась, и мой французский продюсер решил попытать счастья в Америке. Тогда у меня еще был обычный советский загранпаспорт, но впервые я пересекал границу Америки не как член советской делегации, а просто как нормальный человек. Ни у какой выездной комиссии разрешения не спрашивал. И вообще никого не спрашивал, не ставил в известность, не регистрировался в советском консульстве. Я приехал в Голливуд с французами, жил в доме художника- постановщика Тавулариса, работавшего с Копполой, у него обосновалась целая французская колония.
Не знаю почему, но в Калифорнии я себя всегда физически замечательно чувствовал. То ли это из- за солнца, то ли из-за воздуха, то ли из-за психологической настроенности жить здесь. Помню, я взял на кухне сэндвич – ржаной хлеб с помидорами, вышел в трусах из дома на улицу. Солнце светит, зеленый газон, стоят пальмы. Теперь я часто проезжаю мимо этого места в Вест-Голливуде, на улице Хай-Ленд, ведущей прямо к Голливуду – к огромной надписи, за которой и начинается, собственно, территория города снов.
Я сел с сэндвичем на газон и понял: это моя страна. Здесь я буду жить. Было ощущение свободы и пространства. Это ощущение немыслимого пространства и немыслимой свободы каждый раз поражало меня в Америке. Просторно, как в России. Летишь над Америкой и представляешь, что это могла бы быть Россия -такая же большая, прекрасная страна: и горы, покрытые снегом, и немыслимая тайга, и океан с суровыми большими волнами, и пустыни, и столько еще всего! Шесть часов лету от Нью-Йорка до Сан-Франциско, впечатление огромное. Но одновременно с этим…
В 1988 году мы с Юрой Нагибиным писали сценарий «Рахманинова». Он приехал ко мне на съемки «Гомера и Эдди». Ему было все интересно. Снимал я в штате Орегон. Место красоты удивительной. Океан, скалы, горы, леса стоят, река, обрывы, скалистые берега – очень мощная природа, то же ощущение первозданной дикости и нетронутости, как у нас где-нибудь в Западной Сибири.
Юра приезжал с утра на съемки, брал для опохмелки пивка, сидел нахохлившись в черном пальто на скамеечке. Холодно. По вечерам мы пишем сценарий, днем он свободен. Я снял с ним какой-то кадр, чтобы просто оправдать его присутствие, суточные, которые ему платят. Рядом я снимаю. Ему спокойно, уютно.
– Ты что такой грустный? – спрашиваю я. Он сидит, смотрит вдаль. Течет река. Мощная, как Енисей. Горы. Красиво.
– Сижу и думаю, – говорит он. – Вот видишь – река? Такая же, как наша. И течет, как у нас. Но она, бл…, беспартийная. Горы стоят, поросшие тайгой, хвоей – беспартийный лес. Видишь, чайка летит над дымом, который из трубы идет. Беспартийная чайка. Понимаешь? И мне так от этого гнусно…
Так он себя чувствовал в 1988 году, когда уже была перестройка и вроде все так переменилось. Но в главном Россия продолжала быть прежней. Красивая страна, но все равно каждая елка в ней партийная…
Все те же ощущения я пережил десятью годами раньше – когда жевал сэндвич на зеленом хайлендском газоне. Системе я уже был неподвластен. Незадолго до этого была пышная премьера «Сибириады» в «Октябре». Ермаш делал все, чтобы меня удержать. Шампанское лилось рекой. «Хочешь снимать „Рахманинова“, сейчас запущу», – говорил он. Но в голове у меня было другое. Я думал: «Почему Спасскому можно, а мне нельзя». Хотя знал, что Спасскому за свое законное право жить за рубежом (он тоже был женат на иностранке) пришлось очень сурово повоевать.
Отъезд за границу означал выход из системы. Но за выходом из одной системы последовал вход в другую. Игры с другой системой, другой властью начались в Голливуде. Там не сразу, но пришлось убедиться, что Голливуд – тот же самый ЦК КПСС, только в зеркальном отражении. Голливуд – это собрание хорошо выглядящих или старающихся хорошо выглядеть загорелых, наглаженных, наманикюренных перепуганных людей. Впрочем, о Голливуде позже.
БЮНЮЭЛЬ
Когда началась моя парижская эпопея и Европа перестала быть недосягаемой мечтой, Анри Ланглуа, президент Парижской синематеки, устроил у себя просмотры «Первого учителя». В это время я уже был достаточно известной фигурой во Франции. После огромной статьи Сартра об «Ивановом детстве», после «Андрея Рублева» и «Первого учителя» мной заинтересовались интеллектуалы. Одним из зрителей оказался Анри Картье-Брессон. «Первый учитель» ему очень понравился, и прежде всего своей эстетикой, использованием случайных композиций. Ланглуа познакомил меня с ним.
Представлять Картье-Брессона вряд ли есть необходимость, его фотографии знает весь мир, да и сам он со своей приросшей к руке «леечкой» объездил, и не единожды, весь мир. Кино он очень любил, когда-то работал ассистентом у Ренуара. Мы подружились. Я относился к нему с обожанием. Храню все его книги с дарственными надписями: в один из своих альбомов он даже вклеил оригинал фотографии «В публичном доме», приписал внизу очень симпатичные и дружеские слова.
Как-то разговаривая с ним, я обронил что-то о своей любви к Бюнюэлю.
– Хочешь с ним познакомиться? – спросил он.
Нет надобности описывать мою реакцию. Драматизм ситуации заключался в том, что на следующий день я улетал в Москву, уже были уложены чемоданы.
– Ничего, – сказал он, – я сейчас позвоню. И тут же набрал номер.
– У меня тут сейчас молодой человек. Он очень хочет с тобой познакомиться. Русский режиссер. Я хочу, чтобы ты с ним встретился.
Бюнюэль назначил в девять тридцать утра. В двенадцать у меня самолет. Со своими неподъемными чемоданами еду на бульвар Распай – хорошо, что это прямо по дороге в Орли. Стоит отель, небольшой, грязный, поднимаюсь на третий этаж, звоню в дверь, открывает небритый, неприветливый тип в пижаме. Квадратный череп, глаза навыкате.
– Я тот самый русский режиссер, – говорю я.
– Ты не похож на русского.
– Но это все-таки я.
– Ладно, проходи.
Чувствую какую-то неловкость. Заявился к человеку с раннего утра, он еще и побриться не успел. А главное, непонятно, о чем говорить.
Идем на кухню. Антураж почти советский – холодильник, плита. Номер вообще почти пустой, мебели очень мало.
Он открывает холодильник.
– Ты какую будешь пить водку? У меня есть русская и польская.
Водка с утра! Ё-моё! Он ставит на стол два стакана, чуть поменьше, чем наши граненые, но тоже вполне вместительные. Мне было все равно, какую пить, – кажется, я выбрал польскую.
– Я предпочитаю «стол
Наливает по стакану, чокаемся, он говорит на ломаном русском: «На здоровье», выпивает