затерявшимся в глуши существом, вечным скитальцем, скрывающимся от людских глаз, страдающим от одиночества, мечтающим услышать хоть одно доброе слово. Как я хотел найти саскватча! Найти и вывести его из леса в наш мир. Я бы научил его говорить, одел и оберегал, как мог. Мама призывала меня спасти душу несчастного существа, принести ему свет, принять к себе, дать ему весь мир в обмен на его тайну. Иногда я спрашиваю себя: а стоит ли мир того, чтобы терять свою тайну? — и мне становится стыдно от таких мыслей. Мир — хорошее место, несмотря на дождь, грязь и леса, пожирающие людей. Я верю, мир сотворен Богом, хотя ни одна из предложенных теорий творения меня не устраивает.
Помню, как в третьем классе я узнал, что Земля — всего лишь одна из многих планет, и помню, как ненавидел нашего учителя, мистера Роуэна, который говорил о Солнечной системе, словно о кучке камней. Слова «мир» и «планета» не сочетались в моей голове: первое слово такое святое, а во втором — сплошное природоведение. В негодовании я выскочил из класса и неделю не появлялся в школе, пока учителя и отец пытались найти точки соприкосновения между теорией о происхождении Земли из космической пыли и более человечным, духовным понятием «мир». Соприкосновения так и не нашли. А меня перевели в другой класс.
Мой отец был вспыльчивым человеком, ты это знаешь. Но еще он был маловерным и озлобленным на весь мир из-за… Из-за чего? Из-за того ли, что, унаследовав ферму, он утратил шанс на лучшую жизнь, которую мог бы себе создать? Отец жестоко относился ко мне, а я — к тебе, Джейсон. И всякий раз, когда я бывал жесток, то презирал себя. И все же не мог ничего с собой поделать.
Я был жесток не потому, что копировал отца, а потому, что старался поступать наперекор ему: быть правым там, где он заблуждался; сильным, где он давал слабину. Моя вера злила отца, и я бежал от его ярости, от кожаных ремней, которыми он точил свои бритвы, бежал далеко в лес, где оставался часами, а иногда и днями (да-да, я сбегал из дому), размышляя о Боге и о том, как Он мог сотворить такое животное, как мой отец — внешне религиозный, но совершенно лишенный веры. Шелуха, а не человек; пустая форма без содержания.
Я никогда не рассказывал тебе о моем детстве. Кенту — да. Но не тебе. Почему? Наверное, опасался, что ты повернешь мои слова против меня. Ты не очень-то много разговаривал, однако противником был грозным. Это читалось в твоих глазах еще с годовалого возраста. Дети беспощадны, если видят обман, а различать обман — твой особый дар и твое проклятие. Я так сомневался в прочности своей веры, что боялся, как бы собственный сын не устыдил меня. Как подло с моей стороны!
Пару слов о твоем детстве. Младенцем ты часто плакал, просто заходился от рева. Встревоженные, мы с твоей мамой обратились к врачу, он задал несколько вопросов, и оказалось, что ты плачешь либо прямо перед сном, либо сразу как проснешься. То есть ты просто спал и не знал, что плачешь, как лунатик не знает, что ходит. Ты плакал от собственных снов! Боже правый! Шли годы, а ты все не говорил, и мы боялись, что ты либо немой, либо ужасно замкнутый. Свое первое слово ты произнес в четыре года. О, это семейная легенда! Ты тогда сказал не «мама» или не «папа», а «уйди!», чем чуть не разбил сердце собственной матери. Я же услышал в этом слове только вызов моему авторитету.
Ну вот, вы послушайте меня, одинокого старика, стоящего одной ногой в могиле…
Взгляну-ка на себя со стороны. Может, так лучше получится.
Вот так:
Редж всегда считал, что у Бога есть для него какое-то исключительное откровение, какая-то особая задача, поэтому держался высокомерно и не вникал в суть происходящего вокруг. Еще бы: ведь он избранник Божий! А никакой божественной задачи Редж так и не получил. Вместо этого, как-то днем в столовую, где он жевал свой бутерброд, влетела секретарша и сказала, что в школе, где учится его сын, произошла перестрелка. И вот он, наш отец двоих детей, едет через город, слушая по радио новости, которые с каждым разом становятся все хуже и хуже, и мир кружится, как во сне. Редж не пересек еще мост Лайон-гейт, а репортеры уже подсчитывают убитых. Вот отсюда-то и начался путь к его преступлению: Редж возревновал Бога к Джейсону, решил, что божественная задача, которую он так долго ждал, досталась его сыну. Сыну, добавлю, который, со слов инквизиторов из одной молодежной организации, состоял в интимной связи со своей одноклассницей. Отношения между Джейсоном и Шерил были для надменного святоши что лимонный сок для пятна на плите. Конечно, Редж тогда не сознавал, что значил для него проступок сына. Ясность приходит с годами. В тот момент Редж просто злился на небеса и на Бога, хотя и сам не знал почему. Поэтому, примчавшись домой, он не замедлил истолковать сыновнюю отвагу как трусливый, греховный поступок. Пары минут хватило ему на то, чтобы вынести приговор и отвергнуть собственного сына.
Когда жена Реджа, услышав эти слова, превратила его в калеку, с потрясающей силой ударив лампой по колену, Редж растерялся. Он не понимал, почему мир вдруг восстал против него. На самом-то деле все было иначе: Редж уже давно не принадлежал этому миру. Его изгнали из собственного дома, где, как Редж сам понимал, он уже был не хозяин. В больнице его не навещал никто, кроме старшего сына, — кто пойдет навещать такого негодяя? Разве что раз в неделю из Агасси приезжала сестра — сварливая и нудная баба, требовавшая денег за потраченный на дорогу бензин и выговаривавшая Реджу, что ему никто не присылает цветов: в палате стояли только завядшие гладиолусы в пожелтевшей воде.
Выписавшись из больницы, Редж переехал на новую квартиру, выкупив ее у зятя своего начальника. Он вернулся на работу, где ему никто не радовался. Были соболезнования и поздравления с тем, что Джейсона оправдали, но сотрудники Реджа знали — он оставил семью и живет один. И все это как-то связано с его гордостью и ничтожностью.
Ничтожество
Как-то раз, ухаживая за своей будущей женой, Редж решил приодеться и отправился в дешевый магазин, где раньше продавали еду и кухонную утварь, а теперь — все больше старые, изъеденные молью обноски. И вот он там находит новехонькие ботинки — ненадеванные, черные, по размеру, и всего-то за доллар сорок девять. Хо-хо! Он так гордился своими новыми ботинками, что прямо в них и пошел на улицу, в дождь, на свидание с девушкой, у которой заканчивалась смена в пончичной. Редж заходит в пончичную, видит девушку, чью молочно-белую кожу не портил даже желтый свет флуоресцентных ламп, она надевает кофту поверх своей формы, смотрит на него и восклицает: «Ой, что это у тебя с ногами?!» На ногах у Реджа — мотки размокшей бумаги. Оказывается, он купил погребальные ботинки — в них хоронят, а не ходят. Мелочность и ничтожность!
Твоя мать
Формально она жива, но уже ничего не соображает. Слишком далеко зашло алкогольное слабоумие, да и пропитая печень на последнем издыхании. И опять я во всем виноват: мне нравилось, что она пила. Пьяной она становилась дружелюбной и покладистой, из глаз пропадал немой укор. Пьяной она производила впечатление королевы, увенчанной короной из звезд; казалось, жизнь полностью ее устраивает и она гордо едет через годы на белом коне. Этот пьяный вид отпускал мне грех медленного разрушения некогда хорошенькой девушки, которая всегда оставляла для меня два кремовых бостонских пончика, бесстыдно любила смотреть цветной телевизор и (как тяжело об этом писать!) казалась настолько духовной, что я даже не хотел ей проповедовать. Она могла выйти за любого, а выбрала Реджа Клосена. Почему? Наверное, думала, будто я тоже духовный человек. Не знаю, когда на нее снизошло, что я такой же, как и все. Просто говорил старомодными словами и понабрался религиозных идей от умерших предков. Наверное, тогда же, когда она запила — сразу после твоего рождения и операции по удалению матки. Какой, должно быть, удар — сознавать, что твой муж — религиозный лицемер. И я не вмешался в ее пьянство — это мой позор. А сейчас ее жизнь фактически кончена. Дважды в месяц я хожу к ней в дом престарелых, на бульвар Маунт-сеймур. Когда пришел в первый раз, долго стоял в нерешительности, не зная, заходить ли к ней: я был уверен, что она швырнет в меня капельницу или закатит истерику, как