Не от отца – угрюмого Алексея, а от деда – великолепного Петра – унаследовал одиннадцатилетний отрок, видом и ростом более похожий на пятнадцатилетнего юношу, свое непобедимое, дерзкое, почти назойливое обаяние, которое заставляло человека трепетать враз от радости, что упал на него взор царя, и от страха, что взор упал именно на него. Он был мальчик еще, и основной чертой его натуры было ничем не подавляемое, буйное, непомерное своеволие. Как если бы, провидя свою раннюю кончину, он норовил схватить и попробовать все, до чего только могли дотянуться его слишком длинные даже при его росте руки (наследственная черта!) – руки загребущие, как говорят в народе. И он хватал, хватал этими руками все подряд: жизнь, людей, радость, страну свою огромную, абсолютную власть. Хватал, вертел, рассматривал с разных сторон, пытаясь понять, как же все устроено… и чаще отбрасывал, безнадежно изломав. Он был еще дитя, получившее в качестве погремушек и бирюлек великую державу… Да, дитя, и не более того, но этого не смел видеть никто, кроме Александра Даниловича Меншикова.
И вот когда появился в зале он, то Петр, который только что заставлял волноваться и трепетать собравшихся, вдруг, словно расшалившийся не в меру щенок, заслышавший грозный окрик хозяина и, виляя хвостом, бросившийся к нему, с покорной, детской, растерянной улыбкой повернулся к высокому, статному, роскошно одетому человеку, который возвышался над всеми присутствующими не только и не столько ростом, а как бы всем существом своим. Что и говорить, Александр Данилович Меншиков, светлейший князь, адмирал, генералиссимус, глава Верховного Тайного Совета, глава Военной коллегии и прочая, и прочая, и прочая, был в полном смысле слова «батюшкой» державы…
При его появлении все в зале мгновенно пришло в движение: так куклы на ниточках своих да веревочках действуют в руках опытного кукловода. Меншиков, будто фокусник из рукава, извлек откуда-то внушительную фигуру архиепископа Феофана Прокоповича, и обряд обручения начался. Условия сего действия были еще вчера обсуждены членами Верховного Тайного Совета, две цесаревны и Голштинский герцог безропотно поставили на протоколе свои подписи. Со вчерашнего дня в домах высшей знати только об этом и говорили, а все же каждое новое условие договора встречалось вздохами и восклицаниями восторга (весьма напоминающими горестные и завистливые стенания).
Мария Александровна Меншикова в качестве царской невесты получила титул высочества и орден Св. Екатерины (право, на ее прелестной груди он был все же более уместен, чем на груди ее брата). Младшая дочь Меншикова, Александра, возводилась в чин камер-фрейлины и удостоена была ордена Св. Александра. Варвара Михайловна Арсеньева, свояченица Меншикова, главная его союзница во всех делах (благодаря ей Данилыч сломил страстное сопротивление Марии, вовсе не хотевшей идти за одиннадцатилетнего мальчишку, пусть даже и императора), получила такой же орден. («Ну хоть будет чем украсить герб!» – пробурчал кто-то из гостей, оставшийся незамеченным, однако слова сии тотчас же начали перелетать из уст в уста и долго еще проливали бальзам на израненные души всех присутствовавших при обручении.)
Но продолжим перечислять то, что уложил в свою копилку алчности и тщеславия ненасытный Данилыч. Государевой невесте, ее императорскому, стало быть, высочеству Марии Александровне был назначен особый штат двора в 115 человек, а сумма на его содержание выделялась 34 тысячи рублей в год, в том числе на ее стол двенадцать тысяч и на платье – пять тысяч. Оставшееся ассигнование предназначалось на жалованье придворным чинам: гофмейстеру, камергеру, камер-фрейлинам, штатс-фрейлинам и прочим, а также обслуживающему персоналу, включавшему лакеев, гайдуков, пажей, певчих, поваров, конюхов, гребцов и т.д. Весь пышный штат возглавляла Варвара Михайловна Арсеньева. Теплое местечко обер-гофмейстерины, предназначавшееся для нее, должно было приносить ей две тысячи рублей в год.
И много еще было сказано такого (например, о включении светлейшего, невесты и прочих Меншиковых в «генеральный календарь на 1728 год» наряду с царем и членами царского семейства: дочерьми Петра I и брата его Ивана), что крепко испортило настроение гостям. Однако развеселило их и порадовало то, что испортило настроение и «батюшке», и невесте, и всем Меншиковым: в разгар празднества царь простился с невестою и новыми родственниками, велел всем продолжать веселиться без него и уехал… с Иваном Долгоруковым в Петергоф, на охоту.
Меншиков недовольно нахмурился. Он-то полагал, что проявил большую ловкость, когда попытался подружиться со старой аристократией, которую прежде презрительно, вслед за Петром (и, кстати, за Иваном Грозным, чего он не знал), называл: «Бояр-р-ре!» И прежде всего перепало благ Долгоруким. Михаил Владимирович получил кресло в Сенате, князь Алексей Григорьевич стал гофмейстером двора великой княжны Натальи Алексеевны, сестры молодого государя, и вторым его воспитателем, разделив службу с Остерманом, жалованным титулом барона. Ну а сын Алексея Григорьевича, Иван, замешанный в дело Девиера и исключенный из гвардии, получил свой прежний чин и находился теперь в камердинерах юного Петра (как выяснилось, постепенно вытесняя Александра Меншикова-младшего из роли наперсника). Слишком, не по летам, важен и напыщен Александр, и наоборот – весел, жив, обаятелен Ванька Долгорукий. Потакает всем прихотям Петра, откровенно и непристойно веселит, то и дело сводит с Елисаветкой, в чрезмерное декольте которой государь то и дело заглядывает – и слюнки у него так и текут, так и текут. Молодой, да ранний! На невесту свою, Марию, он с вожделением не смотрит, взор его нескрываемой скукой подергивается. А неладно это, неладно… Надо бы Александру повнимательней быть к Петру, стоит с сыном побеседовать, чтоб чванство свое забыл. Да и Маше следует приказать выйти из роли мраморной статуи, в которую она, по девичьей своей скромности и осознанию собственной красоты, слишком уж вошла…
Обуреваемый этими мыслями, удалился светлейший с бала, но ни одного из своих решений выполнить не успел – его железное здоровье пошатнулось. Меншиков надеялся преодолеть болезнь по-русски: посещением мыльни, но она нисколько не помогла – наоборот, ухудшила самочувствие. После того он уже не выходил из дому, хотя поначалу не придерживался постельного режима. Его навещали повседневные посетители, члены Верховного Тайного Совета: Апраксин, Головкин, Голицын, Остерман. Светлейший вел деловые разговоры, писал письма. Но вскоре консилиум медиков запретил больному заниматься делами, и число визитеров значительно поубавилось. Открылось кровохарканье, и врачи, слетевшиеся к его одру, словно вороны, начали каркать: состояние-де безнадежно! Светлейший не верил в свою близкую кончину (и правильно делал, ему оставалось жить еще два года, причем изведать за них столько, что иному и на целый век хватит!), однако был он человек предусмотрительный, а потому написал для государя завещание и поручил свою семью Верховному Совету. Но потом пожалел, что поддался переполоху: крепкий организм одержал победу и светлейший пошел на поправку. Улучшение, к несчастью, наступало чересчур медленно.
Тогда в подлинность болезни генералиссимуса наконец поверили, тем более что и царь с сестрою, навестив «батюшку», вышли от него со странным выражением лиц: не то печальной неуверенности, не то надежды на близкое освобождение из-под деспотической власти.
Все время, как и обычно, в доме на Преображенском толклось великое множество народу, однако искали общества не больного старого министра, а здорового молодого царя. Да, за какие-то несколько недель болезни и молодой государь, и Верховный Совет как-то привыкли обходиться без него. И если в первые дни ощущалась некая робость из-за того, что не у кого было каждую минуту совета спрашивать, то потом все начали находить в отсутствии Меншикова все больше удовольствия и даже лелеяли надежды: а вот кабы Данилыча и в самом деле Бог (или черт?) прибрал, как оно хорошо-то было бы! И почти тотчас после того, как Меншиков слег в постель, была выпущена из Шлиссельбурга инокиня Елена – Евдокия Лопухина, первая жена Петра Великого и бывшая царица, врагом которой всегда был Меншиков – немало она была обязана ему и своим заточением, а потом и смертью сына. Впрочем, как ни тяжко было Александру Даниловичу узнать о сем, он понимал, что нельзя держать в тюрьме бабку царя. Вообще ему самому нужно было об ее освобождении давно позаботиться… И все же, выздоровев, он постарался не допустить приезда Евдокии в Петербург, а отправил ее в Москву под предлогом, что внук на коронацию приедет в старую столицу.
Петр согласился на эту меру, и Меншиков вдруг обнаружил, что согласие его что-то значило: если бы Петр начал противоречить, светлейшему пришлось бы подчиниться. Кажется, юнец начал входить во вкус государственной власти! Да, во время болезни «батюшки» он все сильнее привязывался к сестре и предпочитал бывать в ее обществе, тем более что там собиралось множество интересного и веселого народу, а прежде всего – тетушка Елисавет.
Современник описываемых событий писал о ней: «В семнадцать лет, с рыжими волосами и бойкими глазами, со стройной талией и пышной грудью, она была само удовольствие, пыл чувств и страстей». Она привлекала своей жизнерадостностью, любовью к верховой езде, к охоте, и Петр с удовольствием носился вслед за ее амазонкой по полям и лесам по целым дням, вечерами слагая неуклюжие вирши о ее рыжих кудрях и синих глазах. Ну и по ночам он убегал вместе с Иваном Долгоруковым в поисках самых низменных удовольствий, которые не мог испытать с Елизаветой. Да, мальчик очень быстро превратился в мужчину, но лишь в смысле физиологическом, а не нравственном. Невеста же привлекала его все меньше. Мария совершенно стушевалась перед яркой и приманчивой прелестью Елисавет. С каждым днем она все меньше нравилась Петру, и он смотрел на свое будущее – как мужа этой холодной красавицы – почти с отчаянием. До светлейшего дошел слух, что юный царь однажды бросился на колени перед сестрой, предлагая подарить ей свои часы, только бы она избавила его от Марии.
Что в глазах Александра Даниловича значило – от него!
Он был возмущен и немедленно отправился в покои царевича в своем же дворце. Его появление произвело всеобщий переполох. Петр выскочил в окно, Наталья – в дверь. Его стали избегать. Наталья прозвала его Левиафаном и Голиафом. Она имела дар подражания и передразнивала Меншикова там и сям, высмеивая его, как могла, а пуще – его семью, в том числе важного Александра и замкнутую, надменную дочь.
Меншиков, несмотря на то что имел троих детей, не слишком-то разбирался в молодежи. Он привык к раболепию, почтению, послушанию. Ему было дико, что кто-то может ему прекословить. Даже Маша, когда пыталась возразить против решения отца сделать ее государевой невестой, имела дело не с ним, а с теткой Варварой Михайловной Арсеньевой, которая просто-напросто пригрозила постричь ее в монастырь, предварительно выпоров до полусмерти. И всех ее слез и прекословья отец так и не узнал, а потому пребывал в уверенности, что дочь невыразимо счастлива уготованным ей жребием. Ну а уж если он ничего не понимал в собственных детях, где ему было понимать в чужом ребенке, преждевременно повзрослевшем, преждевременно преисполнившемся самоуверенности воистину императорской?
Чтобы справиться с непомерно возросшей самостоятельностью Петра и его амбициями, Меншиков решил усилить свое давление. И вот тут-то он допустил роковую ошибку, потому что отныне это означало не просто пригнуть Петра к земле, но и унизить его достоинство. Достоинство молодого мужчины и молодого царя! Подобного Петр не мог снести.
Любой человек, который случайно оказался бы в тот день в Преображенском дворце, мог бы наблюдать очень странную картину.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда ловкие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Наконец несчастный ненароком разжал пальцы – и в то самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. – Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами. Я эти деньги