его? Нет, ему было не до того. И вовсе не потому, что голова его разрывалась от государственных дел. Один из иноземных посланников доносил своему правителю: «У императора нет другого занятия, как бегать днем и ночью по улицам в компании царевны Елизаветы и сестры, посещать камергера (Ивана Долгорукого), пажей, поваров и еще Бог знает кого… Кто бы мог поверить, что эти безумцы Долгорукие способствуют всевозможным кутежам, внушая царю привычки последнего русского! Я знаю одну комнату, прилегающую к бильярду, где помощник воспитателя устраивает для него запретные игры. В настоящее время царь ухаживает за женщиной, которая была прислугой у Меншикова, он подарил ей пятьдесят тысяч рублей. Ложатся спать только в семь часов утра!»
В Москве, куда в феврале 1728 года Петр со всем двором прибыл для коронации (уже в том, что она назначена была в старой столице, видно непререкаемое влияние Долгоруких, чему не смог в свое время противиться даже Меншиков), положение ничуть не изменилось, хотя государя должно было остепенить присутствие бабки: царица Евдокия наконец-то встретилась с внуками. Конечно, родственная нежность – немаловажная вещь, однако этих трех людей (Евдокию, Петра и Наталью) объединяла прежде всего ненависть к низвергнутому временщику, которого они теперь считали своим главным супостатом, преувеличивая его влияние на Петра Великого.
Восемь дней после коронации в Москве шли празднества. Город с утра до вечера оглашался колокольным звоном, по вечерам горели потешные огни; в Кремле и в других разных местах Москвы устроены были фонтаны, из которых струились вино и водка.
Манифест по случаю коронации прощал некоторые подушные и штрафные деньги; смягчалось наказание, определенное для некоторых преступников: тех, которых по приговору суда ожидала смертная казнь или ссылка в каторжную работу, повелено было сослать в Сибирь без наказания плетьми. Многие царедворцы произведены были в высшее достоинство или получили новые чины; в их числе Илья Алексеич Казаков получил графский титул, так что теперь князь Федор Долгорукий брал в жены графиню Анну Казакову… Что и говорить, Петр отблагодарил его по-царски! Не коснулось милосердие только одного человека – Александра Данилыча Меншикова.
Впрочем, и он не был забыт.
Друзья Меншикова (а их таки оставалось немало, любивших в зарвавшемся временщике прежнего щедрого, бесстрашного, удалого Алексашку!) хотели воспользоваться царским праздником и выпросить для удаленного князя милости, но взялись за дело неловко и горько ошиблись. Ах, как сокрушался князь Федор, что не знал об сем умысле, не остановил услужливых дураков, которые, по пословице, и впрямь оказались опаснее врага! Но что сделано – то сделано. Через несколько дней после коронации у кремлевских Спасских ворот поднято было подметное письмо, в котором оправдывался Меншиков. Может быть, автор сего письма достиг бы своей цели, если бы просил только милосердия к Меншикову, однако в нем было написано больше обвинений против его врагов, находившихся в царской милости, чем доводов в защиту светлейшего князя. Подметное письмо задевало и Долгоруких, и самого царя. В нем говорилось, что особы, заменившие Меншикова около молодого государя, ведут императора к образу жизни, недостойному царского сана.
Ничего нельзя было сказать хуже! Ничего нельзя было сделать хуже, чем представить Петра глупцом, которым легко помыкают другие, именно потому, что это было правдой. А правда, увы, неугодна царям. Да и кому она вообще нужна?
Начались поиски авторов письма, которое вместо желаемой пользы принесло окончательную опалу бедному изгнаннику. Позже выяснилось, что написал его… духовник царицы Евдокии, подкупленный Ксенией Колычевой, сестрой Дарьи Михайловны Меншиковой! Но выяснилось это куда позже, а пока авторство было приписано Варваре Михайловне Арсеньевой. Так или иначе, письмо достигло прямо противоположной цели, к которой было направлено!
Сестра жены Александра Данилыча для Долгоруких была все равно что сам Меншиков! Они пустили в ход все свое влияние, чтобы окончательно расправиться с поверженным врагом и стереть самую память о нем из головы и сердца Петра. Верховный Тайный Совет уличил светлейшего в участии и составлении подметного письма и приговорил к тяжелой каре: лишив всего имущества, сослать с семейством в Березов, что в Сибири, на реке Оби (вот оно, совпадение с Березаем, когда вспомнились и сбылись пророчества недругов насчет сибирских морозов), а сестру жены Меншикова Варвару Арсеньеву заточить в Сорский женский монастырь в Белозерском уезде и там выдавать ей по полуполтине в день на содержание.
Во исполнение указа Верховного Тайного Совета Меншикова с семейством отправили в Сибирь с особенными приемами жестокости и дикого зверства. Мало казалось того, что у него отняли все состояние, дома, земли, богатства! Когда 16 апреля ограбленного ссыльного вывезли из Раненбурга с семейством в рогожной кибитке, приставы Плещеев и Мельгунов, давши проехать восемь верст, догнали его с воинской командою и приказали выбросить из кибитки все пожитки под предлогом осмотра: не увезли ли ссыльные с собою лишнего. Тогда их обобрали до того, что Александр Данилыч уехал только с тем, что на нем было надето, едва имея белья для перемены, а у его дочерей отняли все сундуки, кроме одного, в который уложили немного теплого платья и материалы для женских работ. Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, отправилась в путь больная и по дороге умерла в Услони, близ Казани. Едва дозволивши мужу и детям похоронить ее (зарыли абы где, выкопав могилу прямо на берегу), ссыльных и десять человек прислуги повезли далее по Каме – в Тобольск, а оттуда в Березов.
Что же это за место, куда забросила судьба-мачеха всевластного, тщеславного, алчного Алексашку, который добился столь многого, но в конце жизни лишился всего?
Находился Березов в тысяче верст от Тобольска, на обрывистом берегу реки Сосьвы, неподалеку от ее слияния с Обью, среди тундры и тайги. Край почти вечной мерзлоты: морозы до минус сорока пяти, зима длится семь-восемь месяцев. Птицы там замерзали на лету и лопались стекла. Впрочем, стекол в том доме, где жил Меншиков, не было, окна затянуты рыбьим пузырем, как у всех местных жителей. В ноябре и декабре солнце здесь восходит в десять утра и заходит в три. В июне оно скрывается за горизонтом меньше чем на два часа, но, впрочем, не успевает так уж сильно досадить живущим здесь, ведь лето длится только три недели, а весну и осенью густой туман окутывает землю, поэтому весны от осени не слишком-то отличишь: как бы постоянные сумерки стоят. Небо всегда в тучах и всегда дует ветер. Что и говорить, место отчаянное!
Вот сюда в августе 1728 года и прибыл опальный Алексашка с остатками своего злосчастного семейства.
Сначала их держали в городской тюрьме, потом дали разрешение построить дом. Воевода Боровский относился к ссыльным тепло, даже отечески, и не раз благодарил Александр Данилович его за доброе отношение. Вспоминая, что в Тобольске люди вдруг начали швырять в ссыльных камнями – просто так, «по доброте душевной», – Меншиков крикнул тогда: «Бейте меня одного! Пощадите женщин!» Конвойные, пораженные его мужеством, разогнали толпу, но не раз рассказывали потом об этом случае. Дошел слух и до Боровского, он проникся великим уважением к Меншикову. И окончательно это уважение утвердилось после того, как бывший светлейший князь и генералиссимус почти в одиночку построил дом для своей семьи, собственноручно работая пилой и рубанком. Потом Александр Данилыч захотел поставить в Березове, на высоком берегу Сосьвы, новую церковь. Здесь все сделать сам он не мог – пришлось выкладывать деньги – из тех десяти рублей, что имела семья на пропитание в день. Помогали десять слуг, которых удалось сохранить, ну а в найме работали местные. В ту пору одна местная колдунья, шаманка (на местном наречии она называлась «тудин»), то ли со зла против чужой веры в единого и самого могущественного Бога, то ли тоже по некоей непостижимой «доброте», нагадала Александру Даниловичу смерть в тот день, когда церковь будет окончена. Но пророчество его не остановило и не заставило затягивать работу. Может быть, не слишком поверил он шаманке, а может быть, причиной явилась та покорность судьбе, которой бывший временщик с некоторых пор исполнился и которая стала отныне основой его существования.
Меншиков беспрестанно читал теперь Библию, к которой были приложены также «Слова» Симеона-Богослова (книга была ему оставлена среди немногого имущества), и особенно часто старая книга открывалась теперь на той странице, где было написано: «Бог наш всеблагий оставил сильных, мудрых и богатых мира и избрал немощных, не мудрых и бедных по великой и неизреченной благости своей…»
И Меншиков, который стал теперь и беден, и мудр, размышлял: «Ежели так все, как речет святой Симеон-Богослов, то мы причислены к числу избранных, раз Господь, возведший меня на высоту суетного величия человеческого, низвел меня в мое первобытное состояние? О, все мы ищем Божий промысел в напасти, человеками содеянной, уверяя себя, что эти твари ниже нас и есть не более как дым и тени». И следующей мыслью было – значит, и враги его были орудие Божие? И он наивно приходил к выводу, что сие – истинно. И Алексашка усмехался: они и не помышляют о подобном, они считают, что вольны в своих деяниях. Они удавились бы с досады, проведав, что он, Алексашка, пусть поверженный, все же не намерен обращаться с мольбами о пощаде к победителям, а в неволе своей даже наслаждается свободою духа, которой не знал, когда правил делами государства в пору многоядения и многопития.
И тут же он начинал просить прощения у Бога за то, что тщеславная гордыня еще не вполне его покинула: «Трудно избежать помысла тщеславия, ибо что ни сделаешь к прогнанию его, то становится началом нового движения тщеславия. Воистину, если б сатана хотел выдумать что-нибудь для порчи человеческой, то и он не мог бы выдумать ничего ужаснее! Стыжусь признаться, однако, несмотря на бедствие, в котором нахожусь, я надеюсь еще дожить до того, что увижу здесь врагов моих, погубивших по злобе своей меня и мое семейство».
Его дети и воевода Боровский – единственные, при ком позволял себе откровенничать Алексашка (а с кем здесь было еще откровенничать, не с шаманкой же тудин?!), – смотрели на него со страхом (не повредился ли в уме от переизбытка страданий, этак-то пророчествуя?) и сомнением: ну уж, конечно, не стал бы он просить милости у повергших его… Небось не удержался бы от того, чтобы послать мольбу о помиловании – сейчас не может, потому что писать таковые запрещено и ни одно его послание не покинет Березова, ну а как сталась бы возможность?
А между тем очень скоро Меншиков доказал, что и впрямь не намерен ни у кого валяться в ногах: в Березове волею судеб оказался Алексей Волков, прежний адъютант Меншикова, два или три года назад отправившийся с экспедицией Беринга на Камчатку, а теперь, верно, возвращавшийся в столицу и делами службы закинутый в глухомань. Его случайно встретил Меншиков-младший и вскричал:
– Разве ты не узнаешь меня, Александра?
– Какого Александра? – сердито спросил Волков.
– Александра Меншикова, сына светлейшего князя! – отвечал тот.
– Да, я знаю сына его светлости, – кивнул Волков. – Да ведь он не ты!
Тут Александр вышел из себя и упрекнул упрямца:
– Неужли ты не хочешь узнавать нас в нашем несчастье, ты, который так долго и так часто ел хлеб наш?!
Волков был потрясен. Он и знать не знал об опале, постигнувшей некогда всесильного временщика, но как благородный человек он пожелал встретиться со своим прежним благодетелем. И даже готов был задержаться с отъездом, чтобы Меншиков мог отправить с ним какие-нибудь письма, например все то же прошение к государю о милосердии.
Александр Данилович с Волковым охотно повидался, чтобы порасспросить об удивительной земле Камчатке, но ничего писать не стал.
Среди тех изречений, которые теперь так внимательно читал Меншиков, было одно – из Ефрема Сирина: «Покаяние есть великое горнило, которое принимает в себя медь и переплавляет ее в золото; берет свинец и отдает серебро». Такое ощущение, что он не сожалел ни о чем случившемся, веря в «провидение Божье», и готов был со смирением принимать все происходившее с ним. Горе, истинное горе причиняло ему только то, что вместе с ним страдают дети. Но он знал, что после того, как будет построена церковь и Бог приберет Алексашку, судьба их должна быть облегчена: обыкновенно после смерти главного опального участь его семьи смягчалась.