без лишних усилий.
Звук открываемой двери прервал его мысли. Появилась жгучая брюнетка. Ее чуть удлиненное красивое лицо выражало нетерпение, огромные темные глаза были устремлены куда-то вдаль. Накурилась марихуаны, решил Бертольдье. На ней был коротенький халатик из черных кружев, сквозь который просвечивали округлые груди, бедра заманчиво подрагивали, когда она многообещающей походкой направилась к кушетке…
— Ты прекрасна, нильская шлюшка. Садись. День был ужасный, просто чудовищный, и он еще не кончился. Мой шофер вернется через два часа. За это время мне нужно отдохнуть и расслабиться. Помоги мне, египтяночка. — Бертольдье расстегнул “молнию” на брюках и потянулся к девушке. — Приласкай его, я тоже приласкаю тебя, а потом сделай то, что ты умеешь делать. — Генерал схватил ее за груди и с силой притянул к себе. — Давай же, давай. Сделай это!
Двое мужчин появились из спальни, и ослепительные вспышки блица заполнили комнату. Девушка вспрыгнула обратно на диван, а генерал растерянно уставился на вошедших. Один из них упрятывал в карман фотоаппарат, а второй — невысокий крепыш средних лет с пистолетом в руке — приближался к ходячей легенде Франции.
— Восхищен вашим вкусом, генерал, — проговорил он хриплым голосом. — Мне кажется, я всегда восхищался вами, даже тогда, когда не соглашался с вами. Вы меня не помните, но в Алжире вы подвели меня под трибунал и отправили на три года в тюрьму за то, что я ударил офицера. Я был тогда старшим сержантом, а он под любым предлогом подвергал моих людей тяжелейшим наказаниям. Три года в вонючих бараках за пощечину парижскому хлыщу. Три года за то, что я заботился о своих людях.
— Сержант Лефевр, — авторитетно сказал Бертольдье, невозмутимо подтягивая брюки и застегивая “молнию”. — Я никогда ничего не забываю. Вы нарушили устав — нанесли оскорбление действием офицеру. Вас следовало расстрелять.
— В течение этих трех лет бывали моменты, когда я жалел, что вы не сделали этого, мсье. Но здесь я не для того, чтобы обсуждать алжирские дела, — я и тогда уже знал, что вы все — сумасшедшие. Сейчас я уведу вас с собой, а через несколько дней верну в Париж целым и невредимым.
— Что за наглость! — выкрикнул генерал. — Вы думаете запугать меня своим пистолетом?
— Нет. Пистолет этот скорее для того, чтобы защититься от вас — вдруг храброму прославленному генералу взбредет на ум сделать какой-нибудь театральный жест. Я знаю, что физическая опасность или даже угроза смерти не способны воздействовать на вас. У меня есть иной аргумент, куда более убедительный.
Бывший сержант достал из кармана второй пистолет странной формы.
— Этот пистолет заряжен не пулями, а капсулами с химическим составом, который настолько ускоряет работу сердца, что оно в конце концов не выдерживает. Сделанные нами снимки сразу же после вашей смерти получат самое широкое распространение, и все увидят, что великий генерал пал бесчестной смертью на том поле боя, которое он любил более всего. Снимки эти сделаны в таком ракурсе, что достаточно небольшой ретуши — конечно, не меняя позы и вашего выражения лица, — и “она” превратится в “него”, и вашим партнером окажется не девушка, а мальчик. В свое время ходило немало слухов о ваших странных наклонностях и причинах вашего скоропалительного брака. Не этот ли секрет утаивал великий генерал всю свою жизнь? И не этим ли генерал де Голль держал в узде рвущегося к власти полковника? Молоденькие мальчики, когда нет женщин… Поговаривали о купленных лейтенантах и капитанах, об изнасилованиях, о допросах на ваших квартирах… Аппетит этого экс-победителя простирался на всех — без различия пола.
— Хватит! — выкрикнул Бертольдье, вскакивая с дивана. — Дальнейший разговор бессмыслен. Несмотря на полную бездоказательность ваших гнусных инсинуаций, я не желаю, чтобы мое имя поливали грязью! Пленку!
— Мой Бог! Значит, это правда, — изумленно прошептал бывший сержант.
— Пленку! — заорал генерал. — Отдайте мне ее!
— Отдам, — ответил Лефевр, — в самолете.
Хаим Иаков Абрахамс, скорбно опустив голову, вышел из синагоги Игуд Шиват Сион на улице Бен-Иегуды в Тель-Авиве. Горестная толпа мужчин и женщин расступилась перед ним. Люди плакали, не стесняясь своих слез, пораженные непомерными страданиями, которые недостойная жена обрушила на этого великого человека, этого воина и патриота Израиля. “Хитабдут”, — тихо повторяли они, так, чтобы их не услышал Хаим. Раввины были непреклонны: смертельный грех этой женщины пал на голову сына сабры, библейского воителя, строгого ревнителя интересов своей земли и Талмуда. Женщине этой было отказано в месте на освященной земле, теперь ее душа познает гнев всемогущего Господа, а боль от сознания этого ляжет непосильным бременем на овдовевшего супруга.
Говорили, что она поступила так то ли из мести, то ли у нее помутился рассудок. Дочери принадлежат матери. Но сын — только отцу, и сын этот пал на поле боя, извечного боя его отца. Кто стал бы оплакивать его горестнее, чем отец, и чья скорбь была бы глубже отцовской скорби? А теперь эта женщина, давшая жизнь его сыну, нарушила священнейшие заповеди Талмуда и обрушила на него новое горе, новую боль. Стыд и позор! О Хаим, брат наш, отец наш, сын и вождь нашего народа, мы скорбим вместе с тобой! Веди нас, и мы выполним любой твой приказ. Ты — наш царь! Царь Иудеи, Самарии и всех земель, которые ты приведешь под нашу руку! Укажи нам путь, и мы последуем за тобой, царь Израиля!
— Своей смертью она сделала для него больше, чем когда была жива, — заметил человек, стоявший чуть поодаль от толпы.
— А что, по-вашему, произошло на самом деле? — спросил стоявший рядом с ним.
— Несчастный случай. Или что-нибудь похуже. Она часто приходила в нашу синагогу, могу сказать — она не помышляла о самоубийстве. Нужно повнимательнее следить за ним, а то эти идиоты и тысячи им подобных коронуют его императором Средиземноморья и поведут нас победным маршем к гибели.
Армейская машина с двумя бело-голубыми флажками остановилась перед входом в синагогу. Абрахамс, согбенный под бременем обрушившегося на него горя, — такое бремя наверняка раздавило бы любого менее сильного человека, — не поднимая скорбно поникшей головы, чуть приоткрыл глаза и вытянул перед собой руки, дабы люди могли их коснуться; однако и в своем горе он сразу расслышал слова молодого солдата:
— Ваша машина, генерал.
— Благодарю, сын мой, — забираясь в машину, отозвался воитель Израиля, так и не подняв скорбных полузакрытых глаз. Плачущие лица приникли к стеклам машины. Дверца захлопнулась, и, когда он заговорил снова — все так же не открывая глаз, — в его хриплом голосе не было ничего, кроме распиравшей его злости.
— Давайте-ка поскорее отсюда! В мою загородную виллу. Там мы пропустим по стаканчику виски и забудем про все это дерьмо. Эти ублюдки святоши! У них еще хватило наглости читать мне нотации! В первую же войну я соберу всех раввинов и отправлю их вместе с их талмудами на передовую! Пусть почитают там свои проповеди, пока их задницы будет поливать шрапнель!
Никто не отозвался, машина, набирая скорость, быстро удалялась от толпы. Хаим открыл глаза и, откачнувшись от спинки сиденья, уселся поудобнее. Потом, осознав вдруг присутствие сидящих рядом с ним людей, оглядел их и дернул головой.
— Кто вы? — закричал он. — Вы — не мои люди! Где мой конвой?
— Ваша охрана поспит еще часок-другой, — отозвался человек, сидевший рядом с водителем, и тут же обернулся к Абрахамсу: — Здравствуйте, генерал.
— Вы?
— Да, это я, Хаим. Твои головорезы не помешали мне выступить перед ливанским трибуналом, и никто на свете не помешает мне завершить то, что я сейчас делаю. Я рассказал тогда об убийствах женщин, детей и стариков, которые тщетно молили тебя о пощаде, — ты только смеялся. И ты еще смеешь называть себя евреем? Ты — человек пропитанный ненавистью! Чем ты отличаешься от тех, кто истребил шесть миллионов моих соплеменников? Ты изгадил все, во что я верил. Ты — самое настоящее дерьмо, Абрахамс. И тем не менее через несколько дней ты вернешься в Тель-Авив живым.
Один за другим самолеты из Бонна, Парижа и Израиля приземлялись на частном аэродроме в