небоскребы проспекта Геринга, и без того бьющие по нервам, сейчас казались раскаленными и накренившимися, падающими на нас. Ничего себе, пейзажик, согласился я. Не для впечатлительных. В далекой перспективе проспекта на фоне густо-синего непрозрачного неба ослепительно белела километровая Измайловская Игла. На двух третях высоты ее перечеркивала черная полоска: обзорная палуба, остекленная поляризованным гляссетом. Именно там будет проходить историческое совещание глав четырех держав… полюс недоступности, подумал я, у фон Боскова неплохие мозги… и тем не менее японские фирмы перекачивают капиталы в Индию, будто план фон Вайля-Толстого сорван. Ну-ну. Оркестр играл что-то из репертуара Виктора Эннса. Кто-то из танцующих подпевал вполголоса. Командор, как в трансе, раскачивался, объяв пышную блондинку. Потанцуем, предложил я. Саша молча направилась к лестнице. На ней был белый с блесками комбинезон, закрытый спереди и с глубоким вырезом на спине. Танцевала Саша легко и гибко, и если бы не тень ожесточения на лице, все было бы хорошо. Потом мы церемонно раскланялись друг с другом и пошли к нашему столику. Командор приглашал новую партнершу. Я помахал официанту, одетому матросом. Еще два двойных «Бисквита». Слушай, Пан, сказала Саша, а почему ты такой… всегда впереди, на лихом коне? Мы что, тебе неинтересны? Честно? — спросил я. Официант принес заказ. Честно, сказала Саша. Потому что в противном случае я не смогу расходовать вас, когда это понадобится. И поэтому я стараюсь относиться к вам, как к фишкам на игровой доске. Спасибо, усмехнулась Саша. Не за что, сказал я. Помнишь, как в парках играют в шашки: по рублю за съеденную? Кто жалеет отдавать, тот и проигрывает. Понятно, опять усмехнулась Саша. Чтобы выиграть, тебе надо быть свободным от жалости… понятно. Да, сказал я, но есть еще один очень существенный момент: я очень люблю выигрывать всухую. Но ты хоть понимаешь, что это ужасно унизительно, спросила Саша. Понимаю, сказал я, но это меньшее зло, чем… Это страшное зло, сказала Саша, это раздражение, которое копится, копится… когда координатором шел Рыбаков… Я знаю, сказал я, Рыбакова все очень любили, но однажды он проиграл. Ты тоже когда-нибудь проиграешь, сказала Саша. Я пожал плечами. Да, наверное, но не потому, что буду стоять в позе Буриданова осла и думать, кого мне не так жалко — и в результате потеряю всех… Не надо так про Рыбакова, сказала Саша, никто ведь не знает по-настоящему, что там было. Хорошо, сказал я, не буду. Я знал, как погибла группа Рыбакова, задумался на секунду, расслабился — и Саша не упустила этого момента. Пан, скажи правду: мы играем по форме «сокол»? Соврать я не смог. Да, по форме «сокол». Саша вздохнула. Я так и думала почему-то, сказала она. Это еще ничего не значит, возразил я. Я вас вытащу. Знаешь, в который раз я уже играю по «соколу»? В Иерусалиме, в Бухаре, оба раза в Кабуле, в Тегеране… Про Тегеран я вспомнил зря: там нас уцелело только трое. В конце концов, ВВС от нас еще не отказались… Саша промолчала. Она смотрела куда-то мимо меня. Вернулся Командор. Что это вы такие грустные, спросил он. Хочешь мой коньяк? — спросила Саша. На, бери. Спасибо, сказал Командор. За удачу. За удачу, согласился я. Давайте съедим что-нибудь, сказал он, тут как-никак, а французская кухня. Ты ешь, сказала Саша, а мы пойдем с Паном еще потанцуем…
Там, где танцевали, пол светился изнутри бледным пламенем, и по пламени лениво бродили, изгибаясь, цветные полосы и пятна. Оркестр заиграл медленный вальс, и пятна, слившись попарно в красно-синие, желто-зеленые и сиренево-оранжевые уроборосы, закружились в танце. Мы прошли несколько кругов и только потом заметили, что никто больше не танцует, все стоят и смотрят на нас. Было неловко в этой толчее взглядов, но мы дотанцевали до конца — и раздались аплодисменты! Золотая пара! — крикнул кто-то. Еще, еще
— требовали зрители. Ну, вот, сказал я, как бывает… Саша смеялась. Оркестр заиграл снова, и мне показалось, что я упал. «Спит гаолян…» Мы прошли только один круг, больше я не смог. На обзорной площадке мне стало чуть легче. Над культурным центром горела составленная из тысяч огненных точек Эйфелева башня, вокруг которой медленно кружилась надпись: «Всемирная выставка, Париж, 1992». Картина получалась благодаря интерференции пересекающихся релихт-лучей. И в том же темпе, что и надпись, в голове моей кружилось: «Спит гаолян, сопки покрыты мглой…» В Туве не было гаоляна, но я не мог ничего поделать с собой. Красиво, сказала Саша. Что красиво? — не понял я. Все вокруг. Посмотри. Я посмотрел. Было много света и бегущих огней, много выдумки и вкуса. Тихо вокруг… Вода в реке теперь отливала холодной ртутью. Что-то не получается, да? Что-то не так? Да, не так, сказал я. Все не так. Не грусти, сказала Саша, все мы — только покойники в отпуске, а отпуска тем и хороши, что кончаются когда- нибудь. Не грусти. Давай поедем куда-нибудь, где никого нет. Хочешь, я сделаю так, что ты все забудешь. Хочешь? Ты же… — я замялся. Глупый, сказала Саша, вот в этом ты ничего не понимаешь, поэтому просто доверься знающему человеку. А? Вообще-то, сказал я, мы и движемся сейчас к такому вот мероприятию… Это я поняла, сказала Саша, поэтому и хочу… ведь то будет потом, а пока… тут наверху есть комнаты, я знаю… Метрдотель-капитан поднял глаза к потолку, я дал ему четвертной билет, билет исчез, по винтовой лестнице на третий этаж, скажите, от Валентина, приятного отдыха… не зажигай, не надо, попросила Саша, смотри, как светло: за окном горела, пылала Эйфелева башня, и кружилось вокруг: на сопках Манчжурии воины спят, и русских не слышно слез… пусть гаолян навеет вам сладкие сны… меня стянуло в комок, и Саша все поняла, задернула шторы, зажгла свечу, в свете свечи комната съежилась, и только зеркало черной полыньей… спите, герои русской земли… бедный ты мой, бедный, шептала Саша, там было очень страшно?.. отчизны родной сыны… страшно, сказал я, но это не главное, это не главное, это можно пережить… я не мог сказать того, что хотел: стыдно, или: противно, или: сам себя презираю… это застряло во мне, и тогда я сказал: я там умер.
10.06.1991. ОКОЛО 8 ЧАС. УЛИЦА ГЕТЕ, 17, КВ. 3
Я проснулся, как всплыл — не помню, откуда, не помню, что там было, но именно всплыл: с радостью, с облегчением, хватая ртом воздух… все было родное, свое: и помойка во рту, и свинцовые шарики позади глаз, и восприятие действительности, откровенное, как мат. Но — родное, свое. Только здесь, в России… Я даже не пытался вспомнить, что видел во сне. Вылез оттуда — слава Аллаху — без потерь, и вовсе я не желаю знать, что было бы, продлись очарование… обкурился, понял я, обкурился, как пацан. Шторы сочились светом. Уже день? Ох, как не хочется поднимать голову… поднял. Так… отдохнули, отвязались… расслабились. Пейзаж после битвы: пустые бутылки и бокалы, целые и битые, окурки и сигареты россыпью, чулки, мусор; в углу опадает надувной фаллос ростом с крокодила. И тела, оттрепетавшие: Командор в позе подстреленного на бегу — и вокруг, как обрамление, переплетясь и приникнув, молочно-белая Криста, бронзовая Сашенька и черная Анни — и я на периферии, выброшенный центробежной силой за пределы райского сада, но зато я могу тихонечко, никого не тревожа, спустить ноги на ковер и осторожно, стараясь не наступить на битое стекло, пробраться в ванную и там, встав под душ, предаться обливанию сначала горячей, потом холодной, потом опять горячей… блаженство, господа, подлинное блаженство… Кое-как обтершись крошечным полотенцем, я вернулся в гостиную и встал у окна.
Солнце, висящее весьма высоко, припекало даже сквозь стекло. Свет его был неприятный, режущий, как край жестянки. Я хотел отойти, вернуться в уютный полумрак за красными шторами, но что-то было не так, я стал присматриваться… Не было полицейского поста у консульства, а вместо этого по тротуару медленно шла пятерка наших морских пехотинцев, все с короткоствольными АБК. Это выходило за рамки всяческих соглашений и протоколов; похоже, ночью произошло нечто, заставившее фон Боскова обратиться к послу с такой вот нескромной просьбой… Нет, стоять у окна было поистине невыносимо. Я отвернулся. Замкнутый в шести плоскостях мирок устраивал меня куда больше. Здесь были мягкие диваны и почти полная пачка черных марокканских сигарет. Не было спичек, поэтому пришлось шлепать на кухню и прикуривать от газовой плиты. Глубокомысленно рассуждая, что газовая плита — это самая большая зажигалка, если не считать таковой огнеметный танк «Горыныч», я вернулся к своим диванам и лег, распрямившись и вытянувшись, расслабившись и раскрывшись — следя, впрочем, за тем, чтобы выкурить не более половины сигаретки. Хорош. Тяжесть понемногу вытекала из тела через пробитую где-то внизу дырочку, и вот уже только непонятное упрямство диванных пружин не позволяет им распрямиться и послать меня к потолку. Вместе с тяжестью вытекала боль, и раскаленная паутина на мозгах сменилась другой паутиной, мягкой и прохладной. Пришла тихая радость — не та короткая и судорожная радость избавления от чего-то жуткого, но неизвестного, а несуетная радость мирного и мерного существования… я