из которых выходил дым, и этот город также исчез. Картина выглядела так совершенно и отчетливо, словно некий художник нарочно расположил все на ней в изрядном порядке. Зрелище было настолько необычное, что многие боялись смотреть на него и разбегались по домам.
Пан Казимир Полонский, которого близкие друзья называли чаще просто – пан Казик, вышел из оружейной лавки в прескверном настроении, и созерцание изменяющегося неба не улучшило состояния его духа. Напротив, неприязнь пана Казика ко всему миру только усилилась. Ведь всякому известно: смешение фигур на небесах может предвещать как беду, так и радость. Звери – Бог с ними, что они означают, неведомо, тем паче что ни львов, ни верблюдов пан Казик вживе не видал, а знал о них только понаслышке. Но вот разрушенный город наверняка предвещает беду!
Какую? А это еще предстоит узнать… Хотя что тут узнавать, если пан Казик прошел вот уж несколько лавок и нигде не мог купить пороху. Вернее сказать, хозяева отказывались продавать его, отговариваясь тем, что порох у них-де закончился, да и пули тоже. В первых лавках пан Казик еще как-то верил этим выдумкам, однако в последней поймал хозяина на откровенной лжи, увидав у стены распочатую бочку с порохом. В ответ на прямое обвинение москаль сделал наглую рожу и сказал:
– Ну и что, что есть порох? Не про тебя!
– Это отчего ж так? – Пан Казик даже несколько растерялся.
– Да оттого, что не велено нынче порох вам, полякам, продавать, – брякнул хозяин и, судя по всему, немедленно пожалел о сказанном и прикусил язык.
– Что ж так – не велено? – прицепился к нему пан Казик.
– Да вот так.
– А почему?
– А потому, – вызверился наконец хозяин, коему, судя по всему, приставучий полячишка надоел хуже горькой редьки, – что вы нас всех хотите за Сретенские ворота в воскресенье выманить да там и постреляете. Так на что ж нам это надо – снабжать вас боевым припасом? Вот подите-ка с голыми руками с нами справьтесь, тогда еще поглядим, чей верх будет.
Пан Казик так удивился, что даже не рассерчал на лживого москаля.
– Помилуй Бог, пан, – сказал он беззлобно. – Зачем же нам, полякам, бить вас, москалей, да еще сгонять за Сретенские ворота? Напротив, я слышал, будто там будет устроена препотешная забава, а стрелять велено только холостыми зарядами.
– Не заговаривай мне зубы! – рявкнул на него хозяин. – Вали отсюда, понял?
И выставил покупателя вон чуть ли не в тычки.
Вот тут-то, стоя возле лавки, пан Казик и увидал небесные превращения и от души пожелал, чтобы тем градом, который, если судить по сему знамению, вскоре непременно развалится, была именно Москва.
Проклятое место! Стоит только вспомнить, как он сюда рвался! И бедного пана Тадека с собой сманил… Царство ему небесное, страдальцу безвинному!
Как всегда, при одном только воспоминании об участи несчастного Тадеуша Желякачского у пана Казика навернулись на глаза невольные слезы. Сколь много они ждали от московского похода, как рвались в него… и что получилось? Пан Тадек остался спать вечным сном в смоленской земле, а он, пан Казимеж Полонский, стоит сейчас посреди кривенькой, грязненькой московской улицы и мысленно проклинает тот далекий день в Самборе, когда впервые увидел русского претендента, ослепился его блеском – и втравился в эту авантюру.
И ему остро захотелось выпить…
Огляделся – и увидел неподалеку сухую елку, торчащую над крышей покосившегося домишки.
На душе стало чуточку легче, ведь такая елка была непременным знаком кабака (то, что в Речи Посполитой называется милым словом «корчма»). От этого знака все кабаки в шутку звались Иван Елкин. В чем тут шутка и в чем веселье, пан Казик не очень хорошо понимал, но он вообще плохо понимал шутки, тем паче – москальские. В отличие от родимой Польши, где в корчме всегда хозяйничали жиды, москали их к сему доходному промыслу не допускали. И хоть винная торговля облагалась большими податями, все же она считалась весьма выгодным делом: ведь за самую малость хмельного здесь брали несусветные деньги, особенно с иноземцев.
Пан Казик побрякал в кармане монетами. Сейчас он промочит горло, и жизнь покажется не столь ужасной. Кроме того, он всегда лучше соображал, когда видел дно чарки, содержимое которой в это время плескалось в его брюхе.
Он со всех ног бросился к кабаку. Дверь была настежь, внутри гомонила веселая толпа, а на пороге стоял, прислонясь к косяку и от нечего делать плюя на дорогу, невысокий рыжеватый молодой мужик с небольшой бородой, обливающей его крепкие челюсти.
Именно на эту бороду пан Казик и обратил внимание. Штука в том, что москали щек не брили и от младых ногтей ходили бородаты. Шляхта же, пришедшая с царевичем, щеголяла голощекой, даром что для поддержания красоты надобно было каждое утро вострить свою карабелю, потом смазывать щеки особым (и весьма дорогим, надо сказать!) мыльным камнем либо разваренной до полужидкого состояния гречкой и только тогда, осторожно-осторожненько, стараясь не перерезать горло в спешке, соскрести это месиво со щек вместе с щетиной. Конечно, лучше, чтобы это делал цирюльник, однако же их было мало, а брали они за свою работу много. Но все это к слову. Важно другое: щеки рыжего мужика имели такой вид, словно были побриты не столь уж давно, недели, к примеру, две назад, никак не больше. Однако же во всем остальном он имел вид совершенно обычный для небогатого московита: подпоясанная веревочным пояском рубаха- голошейка дикого цвета [57], такие же портки, заправленные… еще одна несообразица в облике рыжего! Поношенные портки, которые пришлись бы только полунищему, были заправлены в очень недурные сапоги с чуть загнутыми носами, наборными каблуками и щеголеватыми голенищами: спереди чуть не до колена, сзади ниже, да еще стянуты у запяток нарядными снурками. Сапоги, достойные шляхтича! Откуда они у этого оборванца? Неужто… неужто богатство его с большой дороги?
А что? И очень просто! Слуги даже из богатых домов частенько промышляли разбоем, делясь добычей со своим боярином. Пан Казик хотел было возмутиться, но справедливость всегда была сильной стороной его характера: разбой слуг во благо господина – дело обычное не только в Московии, но и в Польше. Особенно в военных походах. Да, у войны свои законы, и, ежели бы пан Казик был французом, он бы непременно произнес сейчас сакраментальную фразу: «А la guerre comme а la guerre» [58].
Но он не был французом, потому ничего такого говорить не стал, а просто надменно приказал москалю:
– Подвинься, холоп, и дай мне пройти.
– Чего изволишь? – спросил рыжебородый, вскидывая на него бледно-голубые, словно бы преждевременно выцветшие глаза.
– Пройти, говорю, дай.
– Куды? – не понял москаль.
– Куды, куды… – буркнул пан Казик. – В кабак, куды ж еще.
– А, в кабак… – кивнул москаль, однако же не двинулся с места, продолжая глядеть на пана Казика своими странными глазами – приметливыми, цепкими, которым он зачем-то силился придать глупое и даже дурацкое выражение, однако его выдавало напряжение, угадываемое в глубине этих глаз. – А на что те в кабак? – осведомился он наконец не без учтивости и даже попытался улыбнуться, но улыбка эта родилась и умерла на губах, не отразившись в глазах.
– Как на что? – растерялся от такой очевидной глупости пан Казик. – На что в кабак ходят, как не пить?
– Пи-ить… – задумчиво протянул рыжий, почесав в затылке. – Вона чего захотел. Понятненько… Да только беда, пан, ниц с тэго не бендзе, – сказал он почти сочувственно, и пан Казик сперва спросил:
– Почему ничего не выйдет?! – а только потом сообразил, что москаль говорит по-польски.
Ну, само по себе это не было чем-то необыкновенным, потому что многие наиболее смышленые русские набрались от чужеземцев всяких словечек, так что частенько можно было услышать, особенно в кабаках или лавках: «Прошу пана!» или даже «Пшепрашам бардзо!» Ну а этот заучил более сложное выражение, да вряд ли понимает его смысл. Как это может быть, чтобы человек, пришедший в кабак выпить, причем не на дармовщину, а за деньги, не мог получить желаемого?!
– Почему ничего не выйдет? – спросил пан Казик, и рыжий покачал головой:
– Да так. Нынче ляхам в городе ничего продавать не велено. Ни съестного припасу, ни порохового зелья, ни сена, ни воды. Ну и тем паче не велено зелена вина им наливать.
– Да кем не велено?! – возмутился пан Казик.
Он не ждал ответа, однако ответ был дан:
– Приказ князя Шуйского.
– Князя Шуйского?! – изумился пан Казик. – Да кто он такой, чтобы что-то запрещать или позволять нам, шляхтичам? Ведь мы наемники вашего государя, мы служим только царю. А разве Шуйский царь?!
– Пока нет, – покладисто кивнул рыжий. – А как дальше будет, то знают один лишь Бог и его святые.
– Ты городишь невесть что, – осерчал пан Казик, коему изрядно надоело такое балагурство. – А ну, пропусти меня в кабак!
– Не, пан, – покачал мужик своей рыжей кудлатой головой. – Не ходи туда. Не надо.
– Отчего ж мне туда ходить не можно?
– Побьют, вот отчего.
– Отчего ж побьют? За что?
– Экий ты, пан, непонятливый! – рассердился рыжий. – За что да почему! С тобой можно разговаривать только после хорошего обеда, не то с голоду непременно помрешь. За что, за что побьют! За все! За то, что лях, вот за что.
Тут пан Казик просто остолбенел от возмущения.
– Lacrima Christi! [59] – воззвал он, сам чуть не плача, обращаясь ко всему этому враждебному деревянному городу. – Да что ж это такое, Москва?! Мы вам дали вашего царя, который обещал нам всю свою казну, а теперь нам же не дают ни еды, ни питья, ни пороху?! Да ведь именно нашими ружьями мы добыли вашему царю победу!
В ту же минуту пан Казик устыдился своего жалобного голоса, однако взгляд неприветливых бледно-голубых глаз москаля потеплел.
– Да будет тебе убиваться! – сказал он сочувственно. – Подумаешь, большое дело – отравиться не дали! Да знал бы ты, какое пойло Епиха-кабатчик в кружки наливает – не отплюешься потом. Ты мне лучше вот что скажи, пане ляше… ты бабу хошь?
– Какую бабу? – опешил от неожиданности пан Казик.
– Что значит – какую? – изумился рыжий. – Бабу не видал? – И он очертил в воздухе некую фигуру. – Обыкновенная баба: коса, да глаза, да две титьки, сзади задница, а промеж ног дырка для мужика. Да ты лучше поверни кочан да глянь, вон она, баба стоит.