купальничке телесного цвета, отделанном золотистой тесьмой. — Э-э, походное снаряжение не трогать!
Она свернула одежду и сапожки в тугой узелок и, едва касаясь босыми ногами теплого пола, помчалась, полетела через весь этот зал к принцессе, держа перед грудью узелок с одеждой, как баскетбольный мяч.
— Лови! — крикнула она на бегу, посылая натренированным движением скомканную одежду прямо на колени моне Сэниа, через головы не успевших расступиться непрошеных горничных. — Закинь на корабль, а то еще выбросят на помойку!
— Стоит ли раскрывать перед всеми… — начала принцесса, полулежавшая на жесткой парче, больше напоминавшей змеиную кожу.
— Подумаешь! Одним чудом больше. Но если ты настаиваешь…
Она огляделась и увидела еще одну огромную картину, задернутую бархатной шторой так, что виднелся только уголок посеребренной рамы. Скинув походную одежду, в которой приходилось оставаться даже ночью, она почувствовала себя почти невесомой и сейчас была готова прыгать, как на батуте, и петь по-птичьи, и наделать тысячу легчайших радужных глупостей, эфемерных и прелестных, как мыльные пузырики детства; переполнение сказочностью этих покоев, одурью безграничного поклонения темнокожего властелина этой страны и вообще непроходимым неправдоподобием всего происходящего приводило ее в состояние той иллюзорной эйфории, когда спишь и сознаешь, что все это — во сне, а потому доступно любое чудо…
Но чудес на ум что-то не приходило, и пришлось ограничиться простейшей детской уловкой.
— Ой, что это?! — вскрикнула она, указывая пальцем на бархатную штору. Да кидай скорее… — это уже шепотом.
Узелок полетел через непредставимое ничто — на пол командорского шатра, сопутствуемый едва слышным: «Мы в безопасности…»
— Сэнни, да на тебе лица нет! — вдруг вскрикнула она, бросаясь к принцессе. — Плохо, да? Эта длиннющая экскурсия… Ну, я тебя сперва покормлю хотя бы фруктами, и ты у меня поспишь. А весь этот кордебалет я сейчас шугану.
Она схватила с приземистой столешницы поднос с какими-то серебристыми рожками-стручками, особо популярными у летучих зверьков, и высыпала их прямо на черный принцессин плащ. Потом вспорхнула на освободившийся импровизированный пьедестал и, вскинув руки над головой, захлопала в ладоши:
— Минуточку внимания! Я, Царевна Будур, повелеваю вам… — и поперхнулась.
Сжимая в кулаке край бархатного занавеса, на нее безумными глазами смотрел Оцмар.
XIV. Жертвоприношение
Она медленно опустила руки и смущенно переступила с ноги на ногу. Она не то чтобы испугалась или смутилась нескромностью своего костюма — нет, в ней на миг вспыхнуло то магическое внутреннее зрение, которое изредка дает возможность людям заглянуть в свое будущее. И она поняла, что такой невесомо-счастливой, как минуту назад, ей не быть уже никогда.
Босые ступни примерзли к черепаховой столешнице.
— Ну вот, — проговорила она, стараясь хотя бы сохранить капризный тон прежней Царевны Будур, — ты все испортил. Разве порядочные люди подглядывают за женщинами, которые раздеваются?
Но он, казалось, даже не слышал ее голоса.
— Ты спрашивала меня, делла-уэлла, почему именно ты? — Он судорожно рванул занавес, и за ним открылось чудовищных размеров зеркало, чуть затуманенное небрежностью полировки. — Смотри же!
Раздался короткий свист, словно подозвали собаку, и тотчас же весь сонм пепельно-воздушных прислужниц сбросил свои одеяния. И девушка увидела себя, залитую медвяными предзакатными лучами, — живой взметнувшийся огонь меж задымленных холодных угольков, пламенная птица Феникс среди серых воробьев… Ну почему, почему Скюз не видит ее сейчас — такую?
Но вместо младенчески-голубых очей джасперянина на нее глядели цепенящие ужасом глаза хищника, в глубине которых мерцали фосфорические блики, и ей не пришло на ум сравнить их с плотоядным огнем тигриного или волчьего взгляда, потому что она знала: нет во Вселенной страшнее хищника, чем человек.
«Никогда не показывай зверю, что ты его боишься, — всплыли в памяти наставления отца. — Не можешь нападать — обороняйся без страха. Страх всегда брешь в защите».
— Я хочу увидеть, князь, как они танцуют! — Это просто счастье, что она не успела выдворить «этот кордебалет». Пока вокруг такое сонмище обнаженных гурий, бояться нечего.
Теперь, похоже, Оцмар ее услышал — он бросил одно коротенькое непонятное слово, и обнаженные пепельнокожие красавицы закружились в нестройном танце. Приблизившись к девушке, все еще стоявшей на своем пьедестале из боязни оказаться с Оцмаром лицом к лицу, они склонялись, касаясь лбом колена, и, устремившись к окну, вспархивали на резные перильца, заменявшие подоконник, и стремительно ускользали по невидимой отсюда наружной лестнице. Ничего себе танец. И хламидки свои не подобрали, если придется бежать, можно поскользнуться.
— Мне нестерпимо знать, что кто-то, кроме меня, осмеливается глядеть на тебя, делла-уэлла, — даже солнце, которому принадлежит все живое! — В его высоком, срывающемся голосе звенела такая страстная ненасытность, что девушка невольно съежилась и присела на шероховатый черепаховый панцирь столешницы, обхватив колени руками. Увидела в зеркале собственное отражение, горько усмехнулась: ну прямо персик на эшафоте. И — то ли зеркало мутнело, то ли в комнате сгущалась нерукотворная мгла, но теперь загорелое тело девушки не светилось, подобно юному взлетному огню, а тускло рдело бессильным угольком.
В этой неотвратимо надвигающейся пелене мрака было столько чужой, удушающей воли, что она сорвалась с места и бросилась к окну с отчаянным криком: «Гуен, Гуен!» — и с размаху ударилась в упругую поверхность тяжелого полупрозрачного занавеса, наглухо замыкающего оконный проем. Смутные контуры города-дворца угадывались за его янтарно-дымчатой и совершенно непроницаемой стеной, но теперь над всем этим хаосом башен, куполов и простирающих руки к солнцу белесых статуй навис начертанный на занавесе всадник с диковинным мечом, напоминающим хвост кометы, на бешеном единороге, вонзающем свой загнутый книзу рог в собственную грудь.
Девушка мягко развернулась, словно готовясь к прыжку. «Не загоняй зверя в угол, — говорил отец, — это утраивает его силы. Бей его, когда он на свободном пространстве».
Теперь загоняли в угол ее.
— Ну, и долго ты собираешься держать меня взаперти? — проговорила она тоном, не сулящим ничего хорошего.
— Ты не взаперти, делла-уэлла. Ты в своем городе и вольна распоряжаться всем, что дышит и что растет, что вырублено в скалах и выращено среди трав, что уловлено в струях ветра и что поднято с озерного дна…
— Спасибо, не надо. Если ты такой добрый, то найди мне белокожего малыша — и расстанемся по- хорошему. У меня тоже, знаешь, нервы на пределе.
— Подарки не возвращаются, делла-уэлла. Этот город — твой…
— Да что ты заладил — твой, твой… Не нужен мне, не нужен, не нужен! Гори он синим огнем!
Он дернул головой, словно его ударили по лицу, и, резко отвернувшись, прижался лбом к зеркалу. Тугая, напряженная тишина не просто повисла — она нарастала, как может нарастать только звук; никогда не испытывавшая приступов клаустрофобии, девушка задыхалась от гнетущего ощущения сдвигающихся стен. Она невольно повернулась к принцессе, как бы прося у нее поддержки, и натолкнулась на острый, почти ненавидящий взгляд. «Да что же ты делаешь, что ты творишь, капризная самовлюбленная дура, — читалось в этом взгляде. — Сейчас он вышвырнет нас из дворца, и кто нам тогда поможет искать моего