живущих, и вычислим вероятность, которую имеет какая-либо кучка материи, эквивалентная телу, стать когда-нибудь живым человеком, то окажется, что эта вероятность практически равна нулю!
– Нулю? – повторил я. – Что это значит?
– Это значит, что все мы, те, кто тут сидят, не имели ни малейшего шанса начать свое существование, эрго – нас нет.
– Как, извините?
Я непонимающе часто заморгал, словно бы что-то застлало мой взгляд.
– Нету нас, – повторил Баранн. И вместе со всеми своими товарищами разразился смехом.
Я только теперь понял, что он шутил, утонченно, научно, математизированно, и потому тоже – из любезности, поскольку не чувствовал себя веселым, – засмеялся.
Пустые бутылки со стола исчезли, на их местах появились новые, полные.
Я прислушивался к разговору ученых как прилежный, но все менее улавливающий что-либо слушатель. К тому же я и в самом деле был уже пьян. Кто-то, кажется, крематор, провозгласил стоя похвалу агонии как испытанию силы. Профессор Глюк дискутировал с Баранном об опровергательстве и психофагии – а может, это звучало как-то иначе? – затем речь зашла о каких-то новых открытиях, о 'мистификационной машине'. Я пытался привести себя в чувство, садился преувеличенно прямо, но моя голова все время подавалась вперед, я впадал в короткое оцепенение, во время которого как бы отдалялся от говорящих, вдруг переставая их слышать, пока какая-то отдельная фраза не звучала у меня в ушах отчетливо, снова приближая к ведущим беседу профессорам.
– Уже готов? – сказал вдруг кто-то.
Я хотел было посмотреть на него, но, поворачивая голову, почувствовал, как же ужасно на самом деле пьян. Я уже не думал ни о чем, теперь только мною что-то думало. В облаке мелькающих искр я придерживался руками за стол, а потом как собака положил горевшее лицо на его край.
Прямо перед глазами у меня оказалась ножка рюмки, стеклянная косточка, тонюсенькая, как стебелек. Растроганный до слез, я тихонько шептал ей, что я был и остаюсь настороже. Надо мной продолжали петь и рассуждать – поистине неодолимы мозги ученых!
Потом все исчезло. Должно быть, я заснул, не знаю только, надолго ли.
Когда я проснулся, голова моя по-прежнему лежала на столе. Я отлежал щеку, она горела. Под носом у меня на скатерти были рассыпаны крошки. Я услышал голоса:
– Космос… весь космос фальсифицирован… моя вина… признаюсь…
– Перестань, старик…
– Приказано мне было, приказано…
– Перестань, неприятно. Выпей воды.
– Может, не спит? – раздался другой голос.
– Э, спит…
Они притихли, поскольку я пошевелился и открыл глаза. Сидели все в тех же позах, что и раньше.
Из угла доносились завывания вибрировавшего крана. У меня в глазах плавали огоньки, рюмки и лица.
– Молчание! Господа!
– Теперь лучшее время пития!
Я словно бы тонул в доносящихся издалека криках.
'Какая разница, – подумал я. – Такое же низкопробное пьянство, только по-латыни…'
– Ну, смелей, господа! – приказывал Баранн. – Заниматься этим приятно и положено по положению… Исследователь должен быть изящным, проницательным и умелым. Да здравствуют все девушки, господа! Что принадлежит Зданию, то наше! Прозит!
Все передо мной кружилось, красное, потное, худое, толстое, снова становясь похожим на то, что было в самом начале этого застолья.
'Девчонка!' – пьяно орали они и ржали. 'Эх, белянка! Титьки – класс!' И еще: 'Так легко всегда с тобой, Венера Неспящая'. Почему все время то же самое? Я пытался спросить, но никто меня не слушал. Они вскакивали на ноги, выкрикивали тосты, снова садились, пели, вдруг кто-то предложил хоровод и пляски.
– Уже было, – сказал я.
Они, не обращая на мои слова внимания, потащили меня за собой.
– Тру-ту-ту ту-ту ту-ту! – гудел толстый профессор.
Мы змейкой, один за другим, с топотом пошли кругом через комнату, затем через боковую дверь в большой зал.
Холод, которым тянуло из каких-то щелей, меня немного отрезвил. Куда это, собственно, мы попали?
Похоже на какой-то анатомический музей с залом для лекций в форме расширяющейся вверх воронки, на дне – подиум, кафедра, черная доска, губки, мел, полки с банками, чуть в стороне дверь, на столе – другие банки, пустые, ждущие наполнения спиртом. Я узнал их – они явно были из кабинета командующего. Видимо, тут он их добывал. Какая-то почтенная фигура в черном приблизилась к нашей ритмично топающей группе. Крематор затормозил, губами показывая, что выпускает пар. Я отцепился от поезда и стоял теперь один, ожидая, что же теперь будет происходить.
– А! Профессор Симплтон! Приветствуем дорогого коллегу! – рявкнул Глюк так, что отозвалось эхо.
Остальные присоединились к приветствию, перестали топать, плясать, обменялись с подошедшим поклонами, сердечными рукопожатиями.
Седой старичок, в сюртуке, с бабочкой, понимающе улыбался.
– Профессор Шнельсапи! Не откажите посвятить в тайну низы, что это такое, – вдруг нарушил идиллию Баранн, причем не особо вежливо. Ноги его продолжали отбивать на месте дробь, словно их так и тянуло в пляс.
– Это мозг… Препарированный человеческий орган, расчлененный… в увеличении, – отозвался старичок в черном.
И в самом деле, на столах аккуратно были расставлены на подставках увеличенные части мозга, белые, напоминающие перекрученные кишки или абстракционистские скульптуры. Профессор перышком смахнул с одной из них пыль.
– Мозг? – радостно воскликнул Баранн. – Ну же, господа! В честь гордости нашей! Гей, за мозг!
Он поднял бутылку.
– Прошу, однако, вас выпить этот тост вакхически, буколически, анаколически!
Он налил всем во что попало и принялся молитвенно зачитывать этикетки экспонатов.
– О, 'темная извилина'! – восторженно произнес он.
Остальные хором подхватили его слова, смеясь до слез.
– О, 'серый бугор'! О, 'прослойка'! О, 'пирамидальное тельце' – именно это нам и нужно!
– Тельце! – восторженно заревели все.
Старичок в сюртуке спокойно продолжал смахивать с экспонатов пыль, будто ничего и никого не замечал.
– О, 'турецкое седло'! О, 'зрительный центр'! – заклинал Баранн. – О, 'проводящие пути'! О, 'Варолиев мост'!
– Эй, там, на мосту!.. – начал дрожащим голосом крематор.
– 'Оболочка мягкая'! 'Оболочка твердая'! 'Оболочка паутинная'! – причитал Баранн. – И извилина! Господа, умоляю вас, не забывайте извилины.
– Осторожно, формалин, – флегматично сказал профессор Шнельсапи или, может, Симплтон?
– О, формалин! – подхватили все.
Они как попало похватали друг друга за руки, образовали поезд, схватили старого анатома, именуя его начальником станции, а его замшевую тряпочку флажком, а я, присев на ближайшую скамеечку, смотрел на все не слушавшимися меня глазами. В зале гудело эхо топота и пьяных выкриков. Он был едва освещен, углубления на покрывавшем его куполе, темные, похожие на огромные выпученные глаза,