чем шершень под стеклянным колпаком перекусывает толстых надоедных мух. Кулуарно он так и числился деятелем в недоступном для стрел идеологическом скафандре, и вдруг сквозь швы и щели последнего пробрызнули такие, даже с оговорками непростительные вольности, что собеседница его диву далась — какая бомба таится здесь под мундиром стопроцентной благонадежности. Всего примечательнее, что некоторые выданные им тут афоризмы об искусстве выглядели совсем зрелыми, годными хоть к публичному употреблению — вроде того, например, что было бы ошибочно, даже вредно для человечества лишь одной телесной сферой ограничивать рецептуру великого произведения, отчего они все же теперь попадаются в обиходе. Будто бы гораздо важнее материальной базы необъятные окрестности первичной памяти, где томимая близостью какого то, так и не состоявшегося, события взволнованно бродит гипотетическая душа, которой, кстати, как с печальным облегчением узнали трудящиеся, никогда у них и в помине не было.
— Тогда откуда же, — далеко не нашим голосом спрашивал Сорокин, — откуда же берется у всех больших художников это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознанья, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радиально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия.
И якобы вовсе не значит, что перечисленным ограничивается список полей, с коих гений сбирает волшебный урожай. Потому что по ту сторону реальности, еще доступной перу критика, скальпелю хирурга, постижению второкурсника, распростирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отраженьями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны... и даже, кажется, шепчут что-то. Любому, поселкового масштаба мыслителю очевидна гнилая подоплека подобных суждений, нередко еще таящихся под униформой официального мировоззренья, но здесь они важны как примерные, заведомо преувеличенные домыслы умного неудачника об истинном вдохновенье.
Рискуя нарваться на издевку, в доказательство высшего доверия Сорокин изрек, что целая жизнь гения порой тратится на безуспешную попытку услышать и воспроизвести их неразборчивое литургическое бормотанье.
— Простите, Сорокин... — с острым любопытством так и подалась в его сторону собеседница, потому что никто еще, включая ближайших друзей, не наблюдал его в таком психологическом разрезе, — что, что вам послышалось, какое именно бормотанье?
Как обычно, Сорокин начал от печки, с весьма предосудительных в наше время утверждений, будто диагноз общественного здоровья при самых благополучных экономических показателях, достаточных для нормального животноводства, будет крайне неполон без уймы других сведений — о состоянии искусства в том числе. Так как функциональную исправность последнего он ставил в прямую зависимость от обязательных для всего живущего возрастных перемен, — очевидно в рассужденье, что самые звонкие песни поются на заре! — то любому организму, от особи и нации до человечества в целом, стоило бы иной раз, сегодня в особенности, высунув башку из повседневной толчеи, библейским, по возможности, оком взглянуть на панораму мыслимого времени. Помимо наглядной проверки — не обсчитан ли ты где-то Провидением — небесполезно определиться на помянутой шкале в смысле своего местонахождения от обоих пограничных пунктов — входа и выхода, и таким образом убедиться в неотвратимости вещей, умолчание которых считается у нас признаком похвального философского оптимизма. Меж тем сверху виднее — сколько в доступной глазу необозримости напихано бывших царств земных, целиком завершившихся биологических формаций и вовсе — невесть кем натоптанных следов — тоже свидетельство угасшей жизни, причем в наиболее сжатом виде для мгновенного усвоения. Потому что самой краткой биографией, способной целую вселенную вместить в пару строк, является надпись на могильной плите, эпитафия.
— Никогда не подозревала, Сорокин, что такой жуткий Иезекииль до поры таится в вас! — поощрительно улыбнулась Юлия. — Но продолжайте же, дорогой!
— Погодите, дальше будет еще смешнее... — без выражения посулил тот и неповторимо цветистой фразой предупредил собеседницу, что в отличие от лжи правда любит рядиться в безвкусные лоскутья банальности, чем в особенности и опасна. — Мне почему-то думается, будто от проницательного ума пани Юлии не могли ускользнуть некоторые роковые, лишь в нашем веке приоткрывшиеся закономерности. Скажем, ускоряющееся выравниванье движущихся крайностей с заметным сниженьем энергетических перепадов... И смотрите, как ожесточившаяся к ночи волна атакует еще торчащие на поверхности пики — с интеллектуальными заодно... Совсем на мази великое открытие: для пущей верности ореол с гениев следует снимать вместе с головой. Или, например, знаменательное сокращение эпох — не только геологических, но и социальных — с резким изменением климата, в особенности политического. Все остывает, но еще далеко до фазы всеобщего пепла. Однако слишком уж подозрительно убавляется длительность периодов, которыми люди привыкли членить прошлое для лучшего постижения процессов. Пани Юлию не тревожит ли — как часто замелькали в окне вагона укрупняющиеся полустанки по мере приближенья к некой генеральной станции с особо продолжительной стоянкой?.. Одновременно вслед за разочарованием в бессмертии утрачивается обыкновенная уверенность в завтрашнем дне, а только они, добавляемые в сталь и цемент цивилизации, обеспечивают прочность коммунального бытия. Мельчают горы, разветриваются чары, нивелируются разделительные дистанции — царя и подданных, первосвященника и паствы, поэта и толпы. Вслед за разоблаченьем чуда и низведением зазнавшегося человека в положенную ему графу животного мира совсем нетрудно стало совлечь и с искусства архаическую, на спальный балахон похожую жреческую тогу, также исключить из обиходного словаря выспреннюю терминологию творчества как ущемляющую личное достоинство большинства... И вот слово гений, еще уместное для художников солидной давности, звучит издевательски в применении к современнику. Просветители прошлого, завлекая людей в светлое будущее, хорошо доказали им, что универсальное раскрепощенье откроет доступ ко всем отраслям высшей нервной деятельности, из коих игры с музами в смысле избыточного досуга, звонкой славы и пайка с изюмом — наиприятнейшие. Так у проходной будки на Парнас образовалась постоянно действующая пробка из охотников попытать удачи, и уже не сомнительное свеченье чела служит пропуском на помянутую гору, а профсоюзный билет в сочетании с идейностью во взоре, также незапятнанное метрическое свидетельство. Весьма многие преуспели застолбить себе коечку близ Кастальского источника, а иные по нехватке места многоэтажной колонией разместились даже в нем самом со всеми вытекающими из подобной тесноты нравами придонного планктона. Вдохновительным моментом к такому спонтанному размножению художества явился будто бы популярный тезис самодеятельности — «не боги горшки обжигают». Хотя по крайней мере в первообразе процесс этот осуществлялся людьми божественной одержимости, полубогами. Да и в дальнейшем изготовление наиболее качественных не обходится без их участия, за что и навлекают на себя пополам с ползучим поклонением неприязнь черни, все чаще подозревающей в гениальности барскую уловку урвать себе львиный паек за свою бесконечно легкую, потому что без капельки пота, и тем более дешевую работу, что подлинное искусство всегда выглядит до такой степени заурядным, словно списанное с обыкновенной жизни, что вдвойне становится досадно — почему не удается самому и, главное, как это сделано?
Но здесь Юлии почему-то потребовалось выказать слишком уж очевидное пренебрежение к уму гостя — еще не зевок, но характерное, сдерживающее его мускульное усилие в щеках.
— Может быть, маленький антракт, если пани Юлию утомила моя трепотня? В самом деле вам повезло, дорогая: по данному предмету ваш консультант знает втрое против любого гения, — сказал Сорокин с проникновенной печалью, как будто, исследовав его до конца, не нашел там секретов, достойных затраченного времени. — И прежде всего, в отличие от ученого, который охотится на тайны со штуцером, художник всегда немножко смахивает на мальчугана с сачком для бабочек.
Руководясь одним влеченьем чуда, гений выхватывает из жизни свой материал, не заботясь об исчерпывающей информации о пленившем его событии или личности... хотя в искусстве наиболее правдивым и целостным изображением солнца было бы абсолютное его повторенье. Шедевр не несет познавательной нагрузки, не обязан нести, он лишь автопортрет мастера на нотных линейках темы,