написанный с собственной изнанки иногда и почти всегда алмаз, по размеру и качеству которого познается масштаб породившей его эпохальной боли. Отсюда художник и не в ладах иногда со своим временем, за исключеньем грозных периодов истории, когда в условиях всеобщей непогоды жизнь во всех разделах приобретает гнетущую одинаковость и пропадают благотворные противоречия его со средой, составляющие как бы диалог народа с самим собою о вещах главнее хлеба насущного, то есть национальное мышление. Однако как ни сердится иной почтенный деятель сапожной иглы за неумение ему потрафить на современных же деятелей пера, резца или кисти, которых обувает в стужу, именно в их зачастую по дешевке скупленные изделья облачается он на торжественных смотрах истории... — К концу абзаца Сорокин и похуже вещи произнес, даже не без озлобления — верно, на самого себя, что высказанные ламентации по малодушию его так и останутся погребенные в могильной тишине здешнего подвала.

— Кажется, пани Юлия имеет вопросы к докладчику?

— О, только нескромное любопытство... Почему при универсальнейшем, я бы сказала, проникновении в секреты большого искусства сам он никак не пожелает чем-нибудь всерьез порадовать нас, своих провинциальных друзей и болельщиков экрана? — и сочувственно покивала собеседнику. — Но я понимаю: общественные нагрузки, тяжкие семейные обстоятельства, все еще недоброкачественная пленка, наконец... Кстати, Сорокин, почему вы сегодня упорно отвергаете мои сласти... прежде вы так и тянулись к ним! — и невинно придвинула серебряное блюдо с пирожными, манившими своей свежестью, словно только что из кондитерской.

Болезненность укола была такова, что Сорокин машинально, с риском испачкаться — просто пальцами взял одно попричудливей прочих, как бы с розочками из сливочной глазури, и некоторое время на весу держал перед глазами, пока, словно постигнув вдруг сущность созерцаемого, гадливым жестом не откинул его в пылавший по соседству огонь.

— Я вижу, пани Юлия унаследовала дедовский вкус к острым зрелищам, — поворчал он, жестом комичного прискорбия признавая безысходность своего поражения. — Пани спрашивает о том, что ей в сущности хорошо известно, потому что желает услышать декларацию ничтожества из моих уст. Хорошо, я доставлю ей это кровавое удовольствие. Уверяю вас, пани, что артист Сорокин страстно жаждет создать нечто высокохудожественное, но к немалому прискорбию не может... Прибавлю для самокритики, что бесталанность в сочетании с самолюбием, да еще подкрепленная видным общественным положением, нередко сопровождается беспросветной леностью. Что поделаешь, ваш верный паладин только рядовая особь из снующего близ Парнаса множества... правда, с острыми и беспомощными локтями. Тем и объясняется наша поразительная порой осведомленность о тонкостях ремесла, что через лупу творческого бессилия еще видней — в чем и насколько тебя обидел Бог. Вот почему профессиональная ревность критиков, вышедших из неудачников, таким пылким презреньем окрашивает чужие достиженья. Никто в такой степени неспособен постичь гения, как осознавшая себя бездарность! Нетерпеливый Сальери, сочинивший четыре десятка скверных опер и, значит, сорок раз убедившийся в ничтожности своей, — будь он чуть интеллектуальней, дождался бы неминуемого у моцартов психического упадка, когда в отчаянье несовершенства перед мечтой они вдруг полностью утрачивают творческую волю... и тогда совсем легко без яда и ножа, единственно толчком насмешливого взгляда повергнуть жертву наземь, сберегая свою репутацию от легенды и казнящей молвы народной. Никому еще не удавалось побывать у меня в гостях, дома... Ну, интересно, немножко не щекотно вам? Отсюда и безошибочное и не только сальерическое, магнитное чутье иных критиков наших на инфракрасное излученье даже среднего таланта, который по испытанной тактике и в случае малейшей неподкупности на лесть и злато предпочтительнее загасить. Потому что как алмазы зарождаются в перетянутой натуго глотке вулканов... и оттого, охладясь, продолжают жалить зрачок, разжигать костер темных страстей, дочерна обугливать соприкоснувшиеся с ними души, так и возникновению шедевра предшествует исступленный зной души, сохраняющийся, пока не сотлеет его материальная оболочка. Не замечали вы, как в полусумерках перед закрытием галереи на проходе мимо знаменитых полотен и статуй, поглотивших целые жизни мастеров, вас обдает чуть ощутимым жаром? Он еще греет — не остывший в веках, хотя и отпылавший пепел! — Он умолк, осунувшись слегка в какой-то душевной одышке. — Но, пардон, я не слишком красиво говорю?.. Ну, я очень рад, что вам понравился этот мужской стриптиз... А раз терпимо, давайте дознаваться сообща — отчего же, несмотря на исполнение желаний, нашей принцессе что-то неуютно в ее крохотной золотой скорлупке?

Удовольствие приобретало нежелательный оттенок. Кутаясь в драгоценный платок, Юлия напряженно вслушивалась в беспримерную для признанного мэтра Сорокина, пугающую эскападу саморазоблачения, чрезмерную искренность которой ей предстояло чем-то оплатить впереди, заодно настораживали и другие обстоятельства. Посвящая ее в таинства художественного созидания, великий эрудит рассеянно наблюдал поведение огня в камине, где под нижним слоем дров успела образоваться слепящая подстилка нежно-розового тлена, тогда как верхние лишь объятые бегучими желтыми язычками еще отстреливались струйками чада. Вдруг предшествующее эпохальным находкам торжественное озаренье проявилось на лице режиссера, даже чуть вперед подался из кресла. Тревожно следившая за ним хозяйка не нашла чего-нибудь примечательного в направлении его взгляда, разве только давешнее пирожное, боком завалившееся на самом продуве, как в горне меж двух хорошо обугленных поленьев. И в том заключалось существо открытия, до которого считанные минуты оставались, что длинное пламя как ни лизало с обоих концов сомнительное лакомство, лизало и отскакивало, в прежней неприкосновенности не вмятые, ничуть не закоптившиеся, аппетитные сливочные завитки.

— Ну, что вы там разглядели... покажите же, где? — нетерпеливо, с оттенком суеверия, как в ту сокольническую прогулку с Дымковым, всполошилась Юлия.

Сорокина трясло как в лихорадке, так близка была теперь его умственная победа над тайной.

— Смотрите... — глухо сказал он, устремляя палец в суетившийся вкруг лакомства огонь, — смотрите, как он по-собачьи вертится и тоже не жрет эту рогатую вафлю. Боится, играет, притворяется, брезгует... В чем дело? Где-то тут совсем рядом вся разгадка вашего чуда, и сейчас мы его вытащим за хвост из норы... Только не торопите, не мешайте же мне! — бормотал он, стряхивая вцепившиеся хозяйкины пальцы с рукава. — Значит, вы потому и зябнете здесь, что все эти наспех накрученные из пустоты поделки сами вбирают в себя ваше тепло, чтобы быть. Но тогда спросите пани Юлию, не угодно ли ей погреться слегка в ее ледяной пустыне?

— Так говорите же наконец, что вы задумали? — поддалась и она на его заразительное возбужденье.

Предваряя возможные колебанья собственницы, Сорокин сослался на свойственный многим историческим деятелям нероновский комплекс, с малых лет проявлявшийся в сшибании напитанных лунным светом вешних сосулек или не менее сладостном продавливанье хрусткого первозимнего ледка на лужицах, с последующим переходом в масштабно-экстатический, чисто геростратовский — по священному праву войн и революций. Затем с детской преданностью во взоре предложил Юлии запалить ее сундучок с безделушками сразу со всех четырех концов.

— Здесь у вас уйма горючего и, надо полагать, найдется бутыль-другая бензинцу. Может получиться не хуже горящего Рима, если успеем подняться на приличную высоту!

Произошел лаконический обмен мнений, добавляемый недоброй переглядкой:

— С вашим-то умом, Сорокин, можно было придумать согревающее средство попроще.

— Я имел в виду единственно проверку чуда на реальность.

— Думаете, зола и шлак достаточные признаки достоверности?

Сорокин собрался было ответить, что в той же степени смерть наиболее убедительное свидетельство насильственно прерванного бытия, но задумался уже на полпути к открытию. В конце концов чье-либо существование обеспечивается самой конструкцией существующего, так что если бы и удалось подвергнуть иную мнимость прогону через мартен и шаровую мельницу, атомные тигли или пищеварительный тракт, то какая гарантия, что она ограничится поверхностью события и даже обращенная в труху и пепел, сорную взвесь мелкого помола, в скверную пасту и радиоактивный смог, не переймет на себя призрачность привидения и, пройдя все циклы заядерных структур где-то там, в изначальной бездне, не посмеется над иссякшим, запыхавшимся разумом? Единственным средством для выяснения истины становился наглядный эксперимент, и так как другого инструментария под рукой не было, а крупный пожар привлек бы нежелательное внимание областных властей, то оставалось лишь келейно, по старинке,

Вы читаете Пирамида. Т.2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату