быть — соседу по хате, а что последний, по возрасту своему малопригодный в верхолазы, так уверенно держался в непривычных для русского крестьянина условиях. Ни сожаления о былом благополучии не читалось в его лице, ни присущего голодухе собачьего искательства, ни напрасной надежды, через которую обычно и врывается в душу отчаянье. «Нет, не кроткое христианское принятие крестного страданья было тому причиной, нечто гораздо древней и тоньше, верней всего — бесстрастие азиатского ламы, привыкшего сквозь земное бытие с маньякальными в нем дурачествами детей и владык видеть иной, пофазно переливающийся мир, где только что побывавший синим озером горный хребет таинственно, стаей розовых птиц, сливается с пламенеющим небом для перехода в еще более неведомые мне, грозные и совсем не страшные сущности, потому что я сам в них и они тоже — я сам» — Впрочем, Вадим понимал свою произвольность присвоения описанных ощущений русскому крестьянству, настолько ему чуждых, что кабы предъявить ему, то и присяжные грамотеи не раскусили бы, в чем там суть. Потому что простому народу, так же как и дереву, не менее трудно осознать свои корни, чем человеку при жизни увидеть собственное сердце, а там становится поздно.

Пока не заболела шея, он глядел вдаль и вверх на пленительного мужика, глаз не мог оторвать, словно вся мучившая его дотоле разгадка русской истории заключалась в его мнимом равнодушии к собственной судьбе, — видимо, слишком долго и пристально вглядывался, и немудрено, что спутники, оба сразу теперь, снова перехватили его мысль.

«А как, видно, по душе товарищу пришелся ваш доморощенный буддист из-под Воронежа!» — с кивком на Вадима усмехнулся гиду журналист.

Тот сразу горячо откликнулся, как по сговору.

«И главное, ведь он абсолютно прав, прав насчет национального характера русских, — и поощрительно коснулся Вадимова плеча, как бы с приглашением развернуться, так сказать, во всю ширь, без стесненья. — Ведь мы, пока не разуверились, всегда искали с Востока свет, но по тогдашним дорогам тащиться за верой в Индокитай никаких сапог не хватит, а Византия под боком, позавчера щит на ворота прибивали, вот она. Правда, христианская финикийщина мужицкому уму была не ближе буддистской нирваны, да ведь в стихийном устремлении души суть, а не в догмате. Русские во всю свою историю пренебрегали настоящим ради будущего и сквозь миражно проистекающую жизнь провидели нечто совсем иное, чудесное, не так ли?.. Хотя неизвестно в точности, что именно. И в случае чего всегда есть возможность укрыться в безграничных просторах внутри себя, и пускай убивают то, что осталось снаружи: вот смысл русского непротивленья. Словом, откуда пришли, из степей азиатских, туда и глядим, чтобы по вырубке ненавистных лесов снова, Бог даст, стать степняками. Мы потому и страшные в мире, что по нашим повадкам нам ничего не жаль, себя в том числе, никаких руин не боязно, как завтрашней, желанной фазы на пороге всемирно обетованного освобождения от напрасности земной...»

Но здесь, вперебивку своему несомненному теперь напарнику, опять вмешался журналист.

«Вот как раз, с вашего разрешения, я и хотел бы чуток задержаться на пункте о руинах. Очень давеча мне понравилось прозорливое напоминание ваше насчет ничем не отвратимой непогоды человеческой... Признайтесь, мысленно даже перемигнулись кое с кем, правда? Но сразу уточним в опроверженье напрасных надежд, что, самая буддистская из прочих стран по своей покорности любой судьбе, наша не знавала великих восстаний. Вот мы с вами отвернемся, а вы и оглянитесь объективно на собственную нашу историю, чтобы сразу убедиться в моей правоте... — И потом, слова не давая сказать Вадиму, опережая его на полмысли, тем самым как бы выворачивая его наизнанку, с перескоком в духе той бредовой ночи, развил пространную, однако, теорию насчет циклического развития с неотвратимой руинизацией в конце, чем и обусловлено вечное обновление жизни, тоже и духовной. — Прежние-то пророки не зря воздвигали храмы свои не на зыбком камне земном, а на скале небесной, мнимой и потому недосягаемой, значит, вечной. Вот порой и приходит на ум, что станет поделывать род людской по насыщении себя ширпотребом высшего качества?.. А вам не подходит, товарищ Лоскутов? А там, глядишь, подоспеет открытие о мыслительном одиночестве нашем в мире, съездить на побывку некуда!.. Да и мало ли что еще откроется! Вот и полагалось бы архитектору с умом поразмыслить в предвиденье возрастных превращений: как руины его шедевра впишутся в радикально-изменившийся пейзаж, чтобы наследники не пустили их на расхожую щебенку?.. Как сам распорядился с поступившими в его владение? Сохранил бы их в подсобной должности — если не алькова для заблудившихся влюбленных, то хотя бы укромного уголка в рассуждении отлить».

На деле вовсе распоясавшийся к тому времени верзила-журналист выразился еще похлестче. И так как Вадим сквозь умственное затемнение вполне разумел смысл услышанных намеков, то в испарине запоздалого прозренья и догадался вдруг об истинной цели ночной поездки. Вот зачем была пущена в ход обжигающая искренность доверия, пышная словесность о целебной неволе и прочая психология подпольного сыска! Во исполнение чьих-то предначертаний к нему ключик подбирали, ловили в два ума и четыре руки на ими же подброшенные щекотливые идейки. Уже по самому статуту нарушенной секретности он обречен был теперь на бесследное исчезновение, так что ничего больше ему не причиталось в жизни — кроме как исполнить долг перед человечеством в отношении задуманной повестушки, вроде бы придержать за локоть великого вождя. Надо думать, что, не досмотрев адских картинок до конца, он и помчался в тот раз домой, причем все вокруг уже работало на овладевшую им тему, сравнимую лишь с навязчивым заболеванием ума: нельзя было избавиться от терзавших воображение образов, порой ненавистных фантомов, как навечно захлопнув их в железную клетку сюжета. Были пройдены все мучительные фазы его литературного вызревания. Собственное его, в ту ночь, ощущение обреченности настолько помогло ему вникнуть в участь строителей и укладчиков фараонского погребенья, что временами утрачивал сознанье, словно его самого рубили секирами в прилежащем к пирамиде рву. Забавней всего, что невероятная по своему размаху подготовка была предпринята кем-то ради мальчишеского сочинения в два десятка страниц, тем не менее, по горячему убежденью автора, способного повлиять на ход революции, если бы главный ее читатель пожелал вникнуть в жестокое пророчество, подносимое в форме исторической притчи.

Циклопические Вадимовы впечатленья от ночной поездки куда-то в пропасть подсознанья, а равным образом и вполне бредовое признанье от явно несуществующей личности, наверно, так и сгорели бы безвозвратно в простудном огне, если бы по-приятельски, в передышке просветленья, не доверил то и другое навестившему его Никанору Шамину. В собственной его памяти от всего приключенья до конца дней сохранялось остаточное, мучительно предвестное волненье, обычное вблизи какой-нибудь ключевой находки, а касалось оно наиболее загадочного, пожалуй, из всех пронзительных противоречий того десятилетия. Буквально на краю могилы он еще пытался разгадать истоки нередкой тогда безропотной покорности, с какою даже наперед знавшие свою участь, да и сам в том числе, не бежали, не противились, воспринимая любые свои лишенья как высокую историческую неизбежность. Стоит проследить накоротке логическую последовательность чисто мальчишеских, никаким открытием так и не завершившихся догадок.

Участившиеся тогда, нередко со смертельным исходом эпохальные случайности вынуждали граждан понимать всякую беседу наедине как возможный диалог втроем, отчего самоубийственно- благонадежная декларация гида вначале показалась Вадиму нормальной, по инерции страха и опять же в таком месте, защитной подстраховкой, и тогда криминальная, во всеуслышанье и с дрожью в голосе провозглашаемая преданность вождю служила поводом к немедленному усекновенью оратора — после выясненья остальных соучастников заговора, разумеется. Впрочем, ни микрофона не виднелось нигде поблизости, ни подходящей кулисы для укрытия служебного уха в полный рост, вдобавок сквозь нотки гимна в адрес неупомянутого лица явственно прослушивалась свежепритоптанная боль — прямое указанье на абсолютную искренность заявленья, произнесенного, видимо, не в обман наблюдающего товарища, а скорее во убежденье самого себя. Следовало предположить здесь формулу первоочередного в данном случае интеллектуального приспособленья человека к утвердившейся общественной новизне, как поступает и мать-природа, наделяя исчезаемый вид охранительной, неотличимой от среды окраской либо инженерной перестройкой всего организма, подгоняя его к изменившимся климатическим обстоятельствам. Но подобный вариант биологического ваянья, состоящего в многоступенчатом накопленье наследуемых качеств, никак не подходил для пускай еще вполне волевого, но уже с приметами раннего и необратимого разрушенья узника: природе легче создать тысячу новых особей с массовой потом отбраковкой непригодных, нежели по отдельности возиться с заменой изношенных ходовых частей. Представлялось не менее сомнительным допущеньем, что данный зэк самостоятельно в условиях герметически секретного

Вы читаете Пирамида. Т.2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату