– Правда, замечательно поют?
Я хотел объяснить, что мы тут по другой причине, но Родион Филимонович опередил меня, торопливо подтвердив догадку учительницы:
– Просто великолепно!
Мы потоптались, не зная, о чем еще говорить.
– Знаешь, Коля, а Виктор Борецкий уходит от нас! – вдруг сказала Анна Николаевна.
Прямо громом меня оглушило. Витька уходит! Черно-солнечное лето исчезло, сгорело в один миг, вместе со всеми его чудными проявителями, фиксажами, печатанием с чужих негативов и отцовской карточкой и даже вместе с «Фотокором» и целым веером портретов разряженных артистов, которых мы нащелкали досыта. Значит, Витька уходит! И всему виной Вовка Крошкин?
А я! Хорош друг, ничего не скажешь, попытался соединить двух своих товарищей, ничего не вышло, и успокоился. Бросился в свою фотографию, запрятался в темноту и наслаждаюсь, про все забыв! Как же так?
– А ведь вам говорили о благородстве! – сказала Анна Николаевна.
Я бестолково кивнул башкой. Говорили!
– Жаль, – вздохнула Анна Николаевна, – хороший мальчик, а главное, уйдет в другую школу с тяжелой душой. Как ты думаешь?
Это верно, с тяжелой. Оставалось во всем соглашаться, больше ничего.
– Вот что! – сказала вдруг, просветлев, Анна Николаевна. – Нашу школу делают восьмилетней. И нам дали деньги на оборудование. Много денег. Я завтра пойду в магазин учебно-наглядных пособий. Помоги мне! И Виктора позови. Может, еще уговорим?
Я глядел на Анну Николаевну не как на живого человека! Идти за покупками в магазин, где никто ничего не покупает, да еще с Витькой! Такое мог предложить только, только… не знаю кто!
Анна Николаевна чинно кивнула нам, прощаясь, скрылась за колоннами. Родион Филимонович внимательно посмотрел на меня, опустил голову, будто его за что-то отругали, и мы двинулись в знакомый дворик.
Он был еще полон, и мне казалось, артисты тотчас узнают нас, кинутся навстречу – мы же принесли им снимки! И недурные, надо сказать, снимки, хорошо получилось не только у Родиона Филимоновича, но и у меня, единственное отличие, он печатал с узкой пленки через увеличитель, у него карточки были тринадцать на восемнадцать, а мои, при контактной печати, вполовину меньше.
Мы вошли во дворик, но никто не бросился нам навстречу. Я удивленно взглянул на учителя и ничего не понял – лоб его снова покрылся потной росой. Хотел было взять на себя инициативу, крикнуть во все горло: «Налетай, карточки принесли!», но все-таки постеснялся, да и к месту: у Родиона Филимоновича, оказывается, были другие намерения.
Он решительно подошел к тополю, опрокинул ящик, на котором мы вчера сидели, поджидая артистов, вынул из кармана пакет и дрожащей рукой начал раскладывать карточки. Дул легкий ветерок, снимки шуршали, наезжали друг на дружку, колыхались, а то просто падали в пыль, и мой руководитель клал на них камешки. Он взглянул на меня каким-то жалким, затравленным взглядом, и сердце мое оборвалось: уж не продавать ли он собрался эти снимки?
Теперь вокруг нас сбилась толпа, послышались радостные возгласы, но никто не спешил брать фотографии. Все восхищались:
– Ах, какая чудная карточка!
– А это я, подумать только!
– Впечатляющий портрет!
– Нет, смотрите, как Репкин похож на Мефистофеля!
Наконец кто-то спросил:
– Сколько стоит?
– Пять рублей, – не проговорил, а какими-то жерновами проскрипел Родион Филимонович.
– Ха, бесплатно! – воскликнул тот же голос, но деньги не посыпались на Родиона Филимоновича. Неохотно расставались артисты с денежками, хотя сниматься очень любили!
Постепенно, как бы нехотя, но все-таки карточки покупали. Родион Филимонович понемногу успокаивался. Совал пятерки, трешки, рубли в карман своих широких галифе, но сколько ни совал, не оттягивало этот карман, как булыжником. Больше всех карточек брала старуха в синем, до пят платье. Как всякая старуха, привередливо торговалась, уговаривала Родиона Филимоновича отдать ей по трешке. Он не спорил, согласно кивал, не жалея расставался с нашей продукцией. Голос у старушки был молодой, казался знакомым. Я пригляделся к ней – вот так да! Оказалось, это вчерашняя розовая артистка. Ничего себе, умеют же переделываться, поразился я. Но загремел последний звонок, и артистов как ветром смахнуло.
Снова за стеной барабанила музыка. Мой учитель угрюмо стоял возле ящика, на котором лежали карточки под камешками, ковырял сапогом землю и не смотрел на меня. Я вздохнул: да, дела, ничего себе. И подумать не мог, что Родион Филимонович снимал за деньги. Знал бы…
А что, если знал бы, не пошел с ним, отказался снимать «Фотокором» вволю, первый раз по- настоящему? Пошел бы, только вот эта торговля получилась какая-то неловкая. Стыдная, что ли…
– Ты, Коля, иди-ка, пожалуй, а я останусь, – проговорил Родион Филимонович хрипло, словно со сна. – У тебя вон дела завтра в школе. Еще зайти за кем-то надо…
Я обрадовался: не нравился мне этот театр с напомаженными мужиками. Им бы, честное слово, в армию, хоть и война кончалась, а они тут ошиваются, тоже мне – «Кушать подано». Таланты!
Я подошел к повороту и обернулся. Мой учитель снова помотал головой и с досадой плюнул на землю. Плохо брали карточки, в самом деле.
Витька был дома, точнее, плавал на ялике вокруг баржи, и мне снова удалось погрести. «Хороший бы из Борецкого разведчик вышел, – думал я, поглядывая на приятеля, – ни звука про другую школу. Значит, даже мне не доверяет».
Меня так и подмывало на Витьку насесть изо всех моих сил – обругать как следует, укорить до слез и вообще надавить на его психику. Но с психикой у меня плоховато получалось – встреча у края света вспоминалась снова и снова: я посреди светлого круга, а оба моих товарища разбегаются в темноту, посылают меня к черту – вот кто, оказывается, виноват.
– Анна Николаевна, – говорю я почти что официально, – велела прийти нам с тобой завтра в школу к двенадцати часам. Она собирается в магазин ненаглядных пособий. Покупать оборудование. Просила помочь.
Прием удается, Витька порывается сказать что-то, отказаться, может быть, но под каким соусом он откажется? Признается мне, что собрался в другую школу? Ну-ка?
Он вовремя спохватывается, нехотя соглашается:
– Приду!
«Придешь, конечно! Как миленький, – соображаю я и снова кляну про себя Витьку: – Значит, решил все сделать втихаря! Даже от меня!» Но обижаться на Борецкого все-таки не могу. Гляжу на баржу, вспоминаю прокуренный голос Витькиного отца, мое открытие фотографии.
– Ну как твой «Лилипут»? – спрашиваю Витьку. – Неужели не снимаешь?
– Пленки нет, – мрачно отвечает Витька.
– Ерунда! Хочешь, достану? И вообще, давай в наш кружок, – зову его не первый раз, он мотает головой.
«Неужели все сербы такие упрямые?» – приходит мне мысль, и я излагаю ее Витьке.
– А ты не знал? – оживился он. – Не упрямые, а гордые!
Мы с ним немножко спорим, я толкую Витьке, что гордый каждый человек, не только сербы. Он соглашается, но твердит, что из каждых самые гордые все же сербы. Я молчу, обдумывая свои слова и поступки. Если горячиться, можно поссориться не по существу, Витька завтра не явится в школу, и я подведу Анну Николаевну.
Простившись с Витькой, иду домой, но моя дорога заворачивает к Дворцу пионеров, и я заглядываю туда на всякий случай. Вахтерша удивляет меня, сказав, что Родион Филимонович в кружке. Я открываю