рядом.
— Я же говорила, в кустах на льняных мочилах.
Артем преотлично знал это место. Как-то, желая спрямить путь из лесу, он попытался пройти через не слишком широкую полосу кустов. Выбрался назад через полчаса, изодранный ивняком и ракитой, мокрый до нитки, с болотными сапогами полными воды и с тех пор зарекся ходить через мочила. Когда-то там действительно мочили лен, но за полста лет все заросло непролазным кустом, а затянутые илом мочильные ямы превратились в настоящие западни. Пускать туда дочку одну было просто опасно. А запрещать… Какой толк запрещать, все равно она ходит, где вздумается.
— Знаешь что, — сказал он, — пошли вместе, покажешь мне своего стегоцефала.
— Тебе нельзя, — не согласилась Даша. — Там мокро, а ты без сапог. И вдруг он за ногу цапнет?
— Я сбегаю за сапогами. Быстро. Только ты никуда не уходи и Тишку не трогай. Ладно?
Вскоре они уже шли рядом по дороге, а Тишка пылил сзади грязным боком.
— Бросила бы ты его, — безнадежно попросил Артем.
— Это для Стеши, — отрезала Дашка и добавила другим, просящим голосом: — Можно я стегоцефала буду Стешей звать?
— Зови как хочешь, — согласился Артем, кляня себя за дурацкую выдумку. Дернул же черт за язык! Захотелось над Андрюшкой подшутить, а получилось, что подшутил над собой. И девчонке голову задурил.
— Как ты думаешь, Стеша уже съел ворону?
— Вряд ли. Я полагаю, он испугался тебя и ушел в другое место.
— Не, я тихонечко ходила. А что он зимой делает?
— Забьется под валежник и спит как все лягушки.
Под эти разговоры они дошли до мочил. Даша, хватаясь руками за ветки, юркнула внутрь. Артем с Тишей на веревочке ломился следом.
— Здесь!.. — прошептала Даша, оборачиваясь. — Гляди, ворону съел.
На вытоптанном пятачке земли валялось несколько сломанных серых перьев.
«Лисица», — хотел сказать Артем, но в этот момент сбоку взметнулась трава, и серо-зеленая тень с жирным чавканьем сомкнула широкую пасть на его сапоге.
Сдавленно вскрикнув, Артем дернулся и потащил за собой из кустов всю тварь, в которой и впрямь было больше метра длины. Тварь извивалась, хлопая по грязи коротким треугольным хвостом, упиралась вывернутыми по бокам немощными лапками и постепенно все глубже затягивала в глотку обутую в сапог ногу.
Все было в точности так, как придумал он в разудалую минуту веселого трепа. Только сейчас это происходило на самом деле и потому было страшно.
— Ногу выдергивай! — визжала сзади Дашка.
Артем рванулся еще раз и, чувствуя, как раздирают кожу пронзившие литую резину зубы, выдернул ногу из голенища.
Плоскоголовый, закрыв глаза и судорожно давясь, жрал сапог.
Артем схватил Дашу в охапку и, прихрамывая на босую ногу, ринулся прочь. Сейчас он ничуть не удивился бы, если бы разом ожили все сказки, что он рассказывал когда-то дочери.
— Скорей, скорей! — бормотал он, продираясь сквозь кусты, а Даша извивалась у него в руках и кричала:
— Папа, отними сапог! Он его не переварит, ты же сам говорил!
СВЕЧКА
Боль сначала щекотнула под ребрами справа и тут же ввинтилась в тело, разлилась по животу, стрельнула в спину. У Паньки еще хватило силы повесить на гвоздь ковшик, сделать три шага в комнату и боком повалиться на кровать. Тело больше не слушалось, боль вползла в него словно ядовитый гад и теперь грызла и плевала обжигающим ядом. Панька мычала сквозь сжатые зубы, судорожно дергала головой. Боль не позволяла даже кричать, не оставляла никакой надежды, что когда-нибудь она кончится.
Но все же боль отступила. Не исчезла, только утихомирилась, забралась обратно под ребра, затаилась там, давая передышку. И тогда Паньке стало страшно. Живо вспомнилось, что так же каталась по расхристанной постели и выла, сжав зубы, столетняя бабка Тоня. А Панька, в ту пору совсем молодая, едва двадцать стукнуло, суетилась вокруг, предлагая лукового отвара или тертой свеклы, надеясь, что послабит старуху, и непонятная хворь уйдет.
Это теперь боль стала своей, знакомой, а тогда, в сорок шестом году Паня и понятия такого не имела, чтобы хворать. Хотя чужих болячек навидалась довольно. В сорок первом партизаны забрали ее на острова, пожалели оставлять пацаночку на глазах у фашистов. В партизанском госпитале на Ушкуйной горе Пане пришлось всяко, но оттого ли, что сама никогда не болела, или еще почему, привыкнуть к чужой боли не могла.
Тогда же столкнулась Панька и с бабкой Тоней. Древняя старуха, хорошо помнившая еще барскую крепость, конечно, на острова не бежала, оставалась в своем доме в Рубшино, даже фотографии родных со стен не сняла, хотя многие изображенные там были военными и с орденами. По ночам часто раздавался стук в бабкино окно, и старуха, изругав гонца, что из лесу в деревню за травой бежит, передавала вязки трав, вместе с наказом «вашей девке», как с этой травой поступать. Старухиных проклятий не боялись, напротив, опасались похвалы. Говорили про бабку Тоню, что у нее дурной глаз, и не без причины говорили. Замечали люди за ней такое свойство. Но и помочь бабка Тоня умела лучше других, и в болезни, и просто в беде.
Война бабку Тоню не тронула, а вот в голодную сорок шестую весну ей заплохело. Фельдшера в колхозе не было, люди по привычке послали за партизанской сестрой, хотя Паня ничем не умела помочь умирающей, но никак не могшей преставиться старухе.
Вечером бабке Тоне стало получше, она открыла глаза и позвала неожиданно ясным голосом:
— Подь-ка сюда, девонька…
Паня подошла, бабка Тоня глянула на нее, спросила:
— Ты, что ли Панька замошинская?
— Я.
— Ну и как, помогали мои травки?
— Помогали.
— А теперь, девонька, ты мне помоги. Мне уже никакая польза не нужна, мне помереть осталось.
— Ну что вы, бабушка…
— Ты не бойся, я не отравы прошу. Свечку за меня поставь.
— Бабушка, я же комсомолка, — растерялась Паня, — нам в бога верить не положено.
— А ты не верь. Ты в церкву к заутрени приди, свечку поставь богородице скорбящей и скажи: «За спасение души грешницы Антонины». Обещаешь?
— Обещаю, баба-Тоня.
— А я тебе все передам. Слыхала, небось, что про меня говорят? Молчишь. Значит, слыхала. И не испугалась, пришла. Это хорошо. Я тебе все отдам, и доброе, и худое, а ты потом дальше передашь. Без этого помирать тяжко. Ты только смотри, завтра свечку не забудь. А власть когда твоя будет, ты про нее лучше не думай, для себя ничего не хоти, так легше… И до последнего, как я, силу не держи, отдай раньше, на покое поживи…
Обещание Панька исполнила, сходила в Погост и поставила свечку. И хотя из Замошья вышла еще затемно, а обратно всю дорогу чуть не бежала, но к началу работы все же не поспела.
В колхозе после войны не оставалось ни тракторов, ни лошадей, пахали на себе, а землю под