— Ну, ты же знаешь. Этот богач.
Я с трудом мог выдавить:
— Да, знаю.
Лундгрен и Мансини, сидящие в баре. Мансини, разгуливающий по баракам каменоломни, словно он — их владелец.
— У тебя все в порядке? — спросил Крэтч.
— Все отлично, — ответил я.
— Вот и хорошо. Не забывай, кто подсказал тебе это, ладно?
Я прошел вперед и нагнал Финна. Он не смотрел на меня. Я сказал:
— Я теперь часто вижусь с Мансини. Я передам ему, что встретил вас.
Он повернулся и посмотрел на меня. На его сером, осунувшемся лице не осталось ничего телевизионного. Он произнес медленно, словно разговаривал с ребенком:
— Я думаю, что это было бы немного неумно. Потому что это может внушить ему мысль, что вы проявляете любопытство к его делам. А уж если ему придет в голову подобная мысль, то весьма вероятно, что вас как-нибудь прибьет к берегу мертвым. Меня бы это вполне устроило. Только не нужно впутывать меня в свои дела.
Он пошел прочь и забрался в серебристый «вольво» вместе со своей группой. Он сделал хорошую работу. Я был в этом убежден. Семь лет назад Дэвид Лундгрен вложил деньги в некий кинофильм, на съемках которого Курт Мансини сильно перепугал Тома Финна. А теперь Дэвид Лундгрен и Курт Мансини снова оказались в одном деле. И снова люди испуганы. Причем в некоторых случаях испуганы до смерти. И я втянут во все это. И что еще хуже — Фиона тоже.
Мне следовало сделать две вещи. Я должен выяснить больше о Курте Мансини. И я должен дождаться, пока Джордж наведет экстренные справки о «Пиранези» и они начнут приносить плоды. Тогда мне надо будет довести это все до конца. Потому что если наводишь справки о ком-то, столь могущественном, как Лундгрен, с фактами у тебя должно быть все в порядке.
Глава 22
Садовая улица — очаровательный глухой уголок XVIII века, достаточно близкий к центру Бристоля, чтобы быть заполненным адвокатами с зубами, как у рыбы пираньи, и архитекторами. Я позвонил Давине Лейланд из Саутгемптона, и она уже была в пути. Я быстро прошел мимо медной таблички с моим именем, мимо моей секретарши Энид и поднялся по дубовой лестнице XVIII века в свой кабинет.
Сейчас этот кабинет не выглядел моим. Он принадлежал какому-то незнакомому человеку. На письменном столе царил ужасающий порядок. Пахло свежей полировкой и старыми бумагами. Я остановился в дверях в шоке от того, что этот кабинет для меня слишком мал, слишком темен и воздуха в нем совершенно недостаточно.
Но довольно скоро все снова стало знакомым. Сирил обнаружил меня застывшим на краю ковра и пихнул мне прямо под нос стопку бумаг. Мой клерк, невысокий и пухленький, был в черном пиджаке и полосатых брюках, у него была гладкая кожа человека, который никогда не бывал на свежем воздухе, если только не считать его ежегодного путешествия в Уэстон-Супер-Маре. Садовая улица была жизнью Сирила. Здесь он сделался завзятым циником, с этаким высокомерным моральным кодексом, состоявшим в том, что у него никогда не было никаких колебаний по поводу необходимых фирме компромиссов.
— Что-нибудь опасное? — спросил я, указывая на бумаги.
— Шлак, мистер Гарри, — ответил он.
«Шлак» означает всякий хлам, который необходимо подписать, но совсем не обязательно читать. Я нацарапал свои подписи, а тем временем Сирил рассказывал мне, что происходит. Происходящего оказалось очень немного, поскольку на дворе стоял июль, и большинство моих клиентов отправились отдыхать, что к концу года должно было добавить мне кучу новых дел.
— Леди Давина ожидает в приемной. — Сирил поджал маленький красный ротик, чем и выразил свое отрицательное отношение к Давине. Но он прекрасно понимал, что она платит нам немыслимые гонорары.
В коридоре за дверью послышалось щелканье каблуков по линолеуму, и высокий голос женщины из высших слоев общества выкрикнул:
— Сирил! Сирил, да чтоб вас!
— Я полагаю, что их милость уже здесь, — сказал Сирил, невозмутимый, как розово-желтый китайский божок.
Давина вступила в кабинет. Очень высокая яркая блондинка, с полным ртом плотоядных зубов, с высокими скулами, беспощадная, как Чингисхан. Блестящие зеленые глаза, ноги танцовщицы, а в целом — вид росомахи в период течки.
— Дорогой, — сказала она. Она всех называла дорогими. — Я истосковалась, дожидаясь встречи с тобой.
Я отступил, укрывшись за свой письменный стол.
— В самом деле? — сказал я.
Кабинет теперь уменьшился до малой точки.
— Да, — продолжала она, говоря, как всегда, многозначительно. — Что ты проделал с Ви?
Я сообщил ей, что Ви находится в Пултни.
— Я знаю, — сказала Давина. — Она мне звонила вчера. Оказывается, ты оставил с ней какую-то смотрительницу. Судя по ее голосу она в отчаянии.
Давину я знаю достаточно давно. Не было никакого смысла объясняться с ней насчет Фионы.
— В этой ситуации не было выбора, — сказал я. — Либо она проведет некоторое время в отчаянии, либо ей навсегда придется проводить время в могиле.
Последнее слово обрушилось на Давину с тяжестью свинца. Она театрально вздрогнула и воскликнула:
— Ах!
Затем швырнула на стол свою большую сумочку от Гуччи и скрестила ноги. При этом ее бедра обнажились до самого верха.
— Я готова на решительные действия, — объявила она. — Я встречаюсь с Сиреной у Арнольфини.
— Ты помнишь, как мы были на Тортоле, снимались там в кино? — спросил я.
— С этим несчастным старым педиком Хадсоном, — сказала она.
— Там был один человек, — продолжал я. — Такой большой парень, со светлой бородкой. Курт Мансини.
Она нахмурилась, вцепившись красной клешней ногтя в красную подушечку своей нижней губы. Потом сказала:
— О Бог мой! Этот...
— Тебе известно, что он там делал? — спросил я.
— Он выглядел этаким денежным мешком. Но ему нравилось общаться с разной шпаной. Ну, ты знаешь этот тип. Позолоченные кредитные карточки «Американ экспресс», а с другой стороны — все еще тянет к индейской борьбе. Я думаю, что сначала он был педиком.
— Сначала?
— Ну, у каждого ведь постоянные приемы, — сказала она. — А у него нет. Не очень, во всяком случае. Но ему, безусловно, нравилось причинять людям боль.
— Но что же он все-таки делал?
Она пожала плечами.
— Бог его знает. Он просто, так сказать, крутился там повсюду. И всегда разговаривал по углам с этим парнем, Томом Финном, а потом увивался за девицами на побережье. Но, говоря по правде, увивался как-то по-подлому.