Я покатил обратно. Драка в школьном дворе уже закончилась, но три человека все еще бродили по школьному двору. Один из них держал под мышкой коробку для рыболовной наживки.
Мы разыскали и собрали большую часть наконечников для стрел. Но не все. Около десятка оказалось втоптано в землю. Так сказать, пошли в жертву. Среди них был и гладкий черный наконечник вождя Пять Раскатов Грома.
Из-за пропажи наконечника Джонни заплакал. Он сказал, что не станет больше его искать, потому что такая, видно, у него судьба. Он сказал, что если не он, то кто-нибудь другой наверняка найдет его, лет этак, скажем, через десять — двадцать или того больше. Как бы то ни было, наконечник Пяти Раскатов Грома потерян для него навсегда. Джонни был его хранителем на короткое время, до тех пор пока наконечник не оказался нужен вождю на его поле Счастливой Охоты.
Мне всегда было интересно, что именно имел в виду преподобный Лавой, когда говорил о “чести”. Теперь я это понял. Отдать что-то, что тебе дороже всего на свете, и чувствовать себя от этого счастливым, вот что означает “честь”.
Итак, честь для Джонни была чем-то священным. Сам же я в ту пору еще не знал того, что моя честь вскорости тоже будет подвергнута испытанию.
Глава 5
Дело номер 3432
После драки на школьном дворе Брэнлины больше нас не трогали.
Гоча вернулся в школу со вставным передним зубом и униженностью во взгляде, а Гордо, после того как выписался из больницы, обходил меня за версту. Самым потрясающим было то, как Гоча опасливо подкрался к Джонни и попросил показать — замедленно, само собой — тот прямой в челюсть, от которого он тогда свалился. Глупо думать, что Гоча и Гордо за одну ночь сделались святыми. Но поражение Гочи и позор и унижение Гордо явно пошли им на пользу. Они испили чашу горечи, оказавшуюся полезной для их перевоспитания.
Наступил октябрь, раскрасивший склоны холмов золотом и пурпуром. Дух дымной осени вился в воздухе. Алабама и Оберн сыграли свой матч. Луженая Глотка приглушила свои тирады, Демон втюрилась в кого-то еще, по счастью, не в меня. Все в мире снова стало хорошо.
За небольшим исключением.
Я часто думал об отце и о вопросах, которые он ночью писал на клочке бумаги, вопросах, на которые он не находил ответов. Отец пока еще не исхудал до последнего, но его аппетит оставлял жалеть лучшего. Когда он растягивал губы в улыбку, его зубы казались слишком большими, а глаза сияли ложным блеском. Мама не отставала от отца, уговаривая его сходить показаться доку Пэрришу или к Леди, но тот отказывался наотрез. Пару раз ночью они ссорились, после этого отец темнел лицом, молча выходил из дому, садился в грузовичок и куда-то уезжал. Когда отца не было, мама плакала в своей комнате. Не раз и не два я слышал, как она уговаривала бабушку Сару вселить в отца хоть немного разума.
— Что-то гложет его изнутри, — слышал я ее разговоры по телефону и уходил на крыльцо играть с Рибелем, потому что мне больно было слышать такое и видеть, как страдает моя мать. Отец, я тоже видел это, твердо решил нести свой мученический крест до конца. А кроме того, я, конечно, видел сны. Сны были всегда: две ночи подряд, потом ночь спокойная, потом сон приходил снова, после шли три спокойные ночи, после чего мука длилась семь ночей кряду.
Кори? Кори? Кори Мэкинсон? — шептали мне они, негритяночки в своих белых платьях под ветвями обгорелого дерева без листьев. Их голоса были мягкими, глубокими и тихими, словно шелест крыльев летящих голубок, но в этих голосах слышалась такая неотступная настойчивость, что в моей груди они высекали искру страха. По мере того как сны повторялись, в них проявлялись все новые и новые детали, словно видимые мной сквозь запотевшее стекло: позади четырех негритянок возвышалась стена из тяжелого грубого камня с высокими стрельчатыми окнами, в которых теперь не было ничего, кроме нескольких осколков цветного стекла. Кори Мэкинсон? Откуда-то издалека доносился тихий тикающий звук. Кори? Тиканье становилось все громче, и во мне поднимался непонятный страх. Кор…
На седьмую ночь мне в лицо ударил свет. Открыв глаза, сквозь сон, еще застилающий мне глаза и сознание, я разглядел перед собой родителей.
— Что это был за шум? — спросил отец.
— Ты только посмотри на это, Том! — потрясение проговорила мама.
На стене, как раз напротив кровати, обои были сорваны, а под ними виднелась выбоина. На полу валялись шестеренки и стекло; стрелки на циферблате будильника показывали два двадцать.
— Я знала, что часы могут летать, — сказала мама, — но будильник стоил недешево.
Тема разбитого будильника со смехом обсуждалась за мексиканской эчилидой, которую мама приготовила на обед.
Вскоре события начали обретать форму и наполняться смыслом, в котором угадывалось и заложенное предначертание судьбы, и место действия. До тех пор я не мог понять ни того, ни другого. Впрочем, так же, как и мои родители.
Точно так же ничего не ведал о близящемся несчастье водитель грузовика из Бирмингема, каждое утро в соответствии со своим графиком доставлявший прохладительные напитки от крупной оптовой фирмы сначала в магазинчик при бензозаправке, а потом — в зеленные лавки. Как по-вашему, что было бы, если вдруг по какой-то малозначительной причине водитель грузовика вдруг взял бы да и провел лишнюю пару минут за своим утренним завтраком? Если бы вместо бекона к яичнице у него были, например, сосиски? Или если бы он решил лишнюю минуту понежиться под теплым душем? Или если бы я бросил Рибелю палку еще один, лишний, раз, прежде чем отправиться в школу, и мой пес пробыл на дворе еще минутку-другую? Изменило бы это хоть что-нибудь в ткани и структуре пространства и времени?
Безусловный кобель, Рибель, когда приходила пора, убегал из дома бродяжничать. Зная об этой манере Рибеля, доктор Лизандер не раз и не два предлагал нам удалить у него “хозяйство”, после чего его пыл к странствиям должен был поуменьшиться, но всякий раз, когда об этом заходил разговор, отец уклонялся от ответа и обещал подумать, да и мне совсем не нравилась мысль отправить нашего пса на операционный стол. Может, я тогда просто еще многого не понимал. В общем, вышло так, что наш Рибель так и остался нестерилизованным. В опасные дни Рибеля традиционно держали взаперти в сарае, но мама не могла за ним уследить, и потому мой приятель частенько вырывался на свободу. Возможно, маме просто не нравилось, что псу целый день приходится проводить в неволе, а кроме того, она всегда была уверена в том, что на нашей улице нечего бояться — проедет пара-тройка машин в день, да и все.
Таким образом вся сцена трагедии была подготовлена нами всеми сообща. Действие уже началось. И трагедия не заставила себя долго ждать.
Тринадцатого октября, вернувшись из школы, я обнаружил, что отец вернулся домой раньше обычного и явно дожидается меня.
— Сынок, — начал он.
Я отлично знал эти его слова и тон, такое начало обычно значило, что случилось что-то ужасное и непоправимое. Дальнейшее происходило в полном молчании. Отец проводил меня к нашему пикапу, мы вместе доехали до дома док-гора Лизандера, обособленно стоявшего на трех акрах свободной земли между Мерчантс и Шентак-стрит. На зеленом траве перед домом доктора Лизандера за белым дощатым забором паслись или дремали на солнышке пара лошадей. С одной стороны дома была устроена собачья площадка, с другой — амбар. Двухэтажный домик доктора Лизандера был чист, аккуратен и имел математически точные очертания. По подъездной дорожке мы попали на задний двор, где над черным ходом на табличке значилось: “Пожалуйста, привяжите ваше животное”. Оставив пикап у двери черного хода, мы поднялись на заднее крыльцо, и отец потянул за цепочку звонка. Через минуту дверь открылась и миссис Лизандер заслонила собой проход.
Как я уже говорил раньше, хмурый угрожающий лик и могучее тело миссис Лизандер могли вселить страх в кого угодно, даже в гризли. Жена ветеринара обычно была неулыбчива и мрачна, будто грозовая туча. Но я плакал, мои глаза покраснели: возможно, это явилось причиной внезапного