всхолмленных плодородных пашнях, прорываемых то тут, то там выходами оглаженных, вылизанных временем скал или оживляемых то рощицей, то одиноким деревом, стоящим невозмутимо и мощно? Или о главном здании, превратившемся благодаря бесконечным пристройкам, надстройкам и перестройкам из фермерского дома в огромное, безвкусное и нелепое здание, которое не превратилось в полное уродство лишь потому, что в нем не было ни намека на претенциозность? Описывать ли мне оба спальных помещения, сугубо функциональных и не угрюмых оттого только, что строили их не плотники? Хотя сделаны они были на совесть, руку дилетантов выдавала каждая деталь… Описывать ли коттеджи и квартиры из двух, трех, а иногда и шести комнат, предназначенные для женатых, для их семей? Коттеджи эти были разбросаны по всей территории Приюта; некоторые, как бы ища уединения, прятались за деревьями и кустарниками, так что можно было в двух шагах пройти, а их не заметить, другие дерзко купались в солнечных лучах на вершинах холмов, в открытых лощинах…
Я мог бы рассказать об уютных магазинчиках, о миниатюрных лабораториях, об обсерватории, в которой многого не доставало, о разнообразных подборках книг, которые были и меньше, и больше, нежели просто библиотека, о дюжинах подсобных помещений, построек… Но все это — не Приют. Все это — его недвижимое имущество, наименее важная его часть. Потому что Хаггерсхэйвен был не акрами полей и не квадратными метрами полезной площади, а пространством духовной свободы. Его пределы пролегали там, где пролегали пределы интеллектуальных возможностей его обитателей. А ограничивал его лишь внешний мир — но не внутренние правила или запреты, не завистливая конкуренция, не учебный план.
Многое я увидел сам, многое объяснил мне Эйс.
— Но откуда у вас время, чтобы водить меня и туда и сюда? — спросил я. — Должно быть, я мешаю вам работать.
Он усмехнулся.
— Сейчас моя очередь быть гидом, опекуном и наставником тех, кто так или иначе попал сюда. Не беспокойтесь, когда вас примут, тоже станут поручать всевозможную работу. Будете разгребать навоз, будете золотить флюгера…
Я вздохнул.
— Шансов быть принятым у меня меньше, чем просто нет. Особенно после этой ночи.
Он не стал претворяться, будто не понял.
— Раньше или позже Барбара с этим справится. Она не всегда такая. Отец верно сказал, у нее сейчас нервы не в порядке. Она действительно работает, как сумасшедшая. К тому же, по правде говоря, — продолжал он в приливе откровенности, — она действительно не очень-то ладит с другими женщинами. У нее мужской склад ума.
Я часто замечал, что не блещущие дарованием мужчины приписывают умным женщинам мужской склад ума, как бы утешая себя тем, что женский ум заведомо ниже мужского. Однако Эйса никак нельзя было уличить даже в малейшей попытке относиться к Барбаре свысока.
— Как бы там ни было, — заключил он, — голос у нее всего один.
Расценивать это как обещание поддержки, или как простую вежливость? Я не знал.
— Не расточительно ли посылать такого химика, как доктор Агати, работать на кухню? Или он не очень хороший химик?
— Здесь — лучший. Его искусственный чай и кофе принесли бы Приюту целое состояние, если бы в стране был нормальный рынок. Но даже и так они оказываются приятной переменой к лучшему тем, кто сюда попадает. Расточительно? А вы что же, хотите, чтобы мы нанимали поваров и слуг?
— Это не дорого.
— В определенном смысле — чудовищно дорого. Специализация, разделение труда дешевы, только когда их меряют на доллары и центы, да и то не обязательно. Но они наносят невообразимый ущерб равенству людей. А я думаю, в Приюте нет ни одного человека, который не ратовал за равенство.
— Но существует же у вас специализация и разделение научной работы. Что, скажите, вы поменялись бы специализацией с Агати?
— Да, в каком-то смысле существует. Я не создан экспериментатором, и тем более он — мыслителем. Но тысячу раз я работал под его руководством, когда ему нужен был помощник — пусть мало что понимающий, зато крепкий и настырный.
— Хорошо, — сказал я, — но я все же не понимаю, почему вы не можете нанять повара и несколько посудомоек.
— И где тогда окажется наше равенство? Что будет с нашим товариществом?
История Хаггерсхэйвен, как я мало-помалу узнавал, была не просто связующим звеном между прошлым и настоящим; возможно, в ней содержался намек на те общественные институты, которые могли бы возникнуть, если бы Война за Независимость Юга не прервала американской модели развития. Прапрадед Барбары, Херберт Хаггеруэллс, уроженец Северной Каролины, имел чин майора в армии конфедератов; как это нередко бывало с завоевателями, он буквально влюбился в еще тучные тогда поля Пенсильвании. После войны он вложил все — не так много по масштабам Юга, но, как ни крути, целое состояние в обесцененных, а вскоре и совсем отмененных «зелененьких» США,
— в ферму, которая и стала зародышем Хаггерсхэйвена. Потом он женился на местной девушке и быстро превратился в северянина.
Пока его висящий в библиотеке портрет не примелькался мне настолько, что я перестал замечать его, я часто и подолгу его рассматривал, рисуя в праздном воображении возможную встречу на поле брани этого аристократа с закрученными усами и острой эспаньолкой — и моего деда Ходжинса, плебея из плебеев. Но то, что они когда-либо встречались лицом к лицу, было более чем сомнительно; я, изучивший портреты обоих, был единственным связующим звеном между этими людьми.
— Судя по внешности — крут человек, а? — проговорил Эйс. — А ведь это писалось, когда возраст его несколько смягчил. Представьте его лет на двадцать раньше. В руке — пистолет со взведенным курком, в седельной сумке
— Ювенал, Гораций да Сенека.
— Он служил в кавалерии?
— Не знаю… Не думаю. Седельная сумка — это просто метафора. Говорят, он был чудовищный педант; дисциплина, дисциплина… это бывает с человеком в седле. А древнеримские ребята — чистая дедукция; он был такого склада. Покровительствовал нескольким писателям и художникам — знаете, как это: заглянули бы в мое имение, пожили бы там немного… И они жили и по пять, и по десять лет.
Но именно сын министра Хаггеруэллса, видя, как деградируют колледжи Севера, пригласил несколько упрямо не сдававшихся ученых разделить с ним кров. Им была предоставлена полная свобода исследований, а гибкое соглашение предусматривало возможность самофинансирования посредством участия в работах на ферме.
Отец Томаса Хаггеруэллса поднял организацию дела на новый уровень, пригласив значительно больше ученых, которые способствовали резкому материальному прогрессу Приюта. Они патентовали изобретения, пропадавшие на родине втуне, и это приносило регулярные отчисления от прибылей после реализации этих изобретений развитыми странами. Агрономы повышали качество используемых Приютом культур — это давало постоянный доход от продажи семян. Химики находили пути использования прежде шедших в мусор побочных продуктов; доходы от научных работ — а подчас, скорее, общеполезных, чем научных — тоже шли в фонд Приюта. В своем завещании Волни Хаггеруэллс отказал все имущество товариществу.
Думаю, я ждал, что смогу найти какое-то сходство, какие-то типические черты, характеризующие разом всех обитателей Приюта. Однако ни Барбара, ни Эйс, ни Хиро Агати не подходили ни под какой стереотип; не подходил и я — но я не был принят и вряд ли мог быть принят. Даже когда я перезнакомился с доброй половиной товарищества, меня упорно преследовала мысль, что должна, должна же быть некая печаль, сразу дающая понять, кто они.
Нет. По мере того, как я знакомился с Приютом, то один, то в сопровождении Эйса, я убеждался, что люди здесь очень разные — куда более разные, чем люди там, в обычном мире. Среди них были энергичные и флегматичные, словоохотливые и молчаливые, торопливые и медлительные. Некоторые жили семьями, некоторые — аскетично, отринув наслаждения плоти.
В конце концов я понял, что здесь не схожесть — но общность, крепкая общность. Члены