— Прости, Эгги, — сказал я, — мистер Тисс ничего для тебя не оставил.
— Может, эта леди захочет помочь бедной рабочей девушке, которой не повезло в жизни, — предположила Крошка, подходя ближе. — Ух ты, клевый прикид! Похоже на шелк, ей-ей…
Барбара Хаггеруэллс отпрянула; лицо ее исказилось от гнева и омерзения.
— Нет, — резко сказала она, — ничего! — повернулась в мою сторону. — Я должна идти. Развлекайте подругу.
— Линяю, линяю, — весело сказала Крошка, — нечего шуметь. Пока. Откровенно говоря, я был озадачен воинственно ханжеской реакцией;
Барбара никак не походила на ханжу. Я мог ожидать, что она снисходительно усмехнется, или презрительно сделает вид, будто ничего не видит и не слышит, или даже вновь даст выход высокомерному раздражению — но эта ярость, это неистовое отвращение…
— Мне очень жаль, что Крошка Эгги так подействовала на вас. Поверьте, в сущности она вовсе не порочная. И ей действительно бывает тяжеленько, она ведь одна.
— Уверена, ее общество доставляет вам ни с чем не сравнимое удовольствие. К моему великому сожалению, в Приюте мы не сможем предложить вам подобных забав!
За сутенера она меня приняла, что ли… Но даже в этом случае ее поведение было странным. Я не тешил себя мыслью, что заинтересовал Барбару как мужчина, но вспышка ее напоминала именно сцену ревности, странной ревности, похожей, возможно, на ту, чувственность, которую я в ней ощутил
— как если бы присутствие иной женщины уже само по себе сразу оказывалось оскорбительным.
— Пожалуйста, не уходите. Еще одну… — Я лихорадочно искал предлог задержать ее, не отпускать, пока она не сменит гнев на милость и не унесет с собою лучшего впечатления обо мне, чем то, которое явно имела сейчас. — Еще одну вещь вы мне так и не сказали: каким образом мое заявление попало в Хаггерсхэйвен.
Она смерила меня ледяным, яростным взглядом.
— Хотя ортодоксальные преподаватели и считают нас чудаками, они часто пересылают нам подобные письма. Возможно, они не исключают, что в будущем сами захотят обратиться к нам с просьбой о приеме.
Представшая передо мной картина академической жизни была поразительной. На поверку жизнь эта оказалась вовсе не такой тихой и обеспеченной, как мне представлялось когда-то, коль скоро приходилось загодя подготавливать пути бегства. Я же считал самоочевидным, что наши колледжи хоть и много хуже зарубежных, но являются, по крайней мере, местом спокойным и укрытым от невзгод.
Когда я высказался в этом смысле, Барбара даже рассмеялась.
— Ничуть. Колледжи не просто разваливаются — они разваливаются быстрее всех иных учреждений. Они — лишь пустые скорлупки, осыпающиеся финтифлюшки на руинах прошлого. Преподаватели шпионят друг за другом, стараясь выслужиться перед попечителями и гарантировать себе новое назначение, если факультет будет закрыт — такое нередко случается. Лояльность стала главным критерием ценности преподавателя, но именно когда это произошло, все перестали понимать, по отношению к кому, собственно, следует быть лояльным. Разумеется, в таких условиях уже не до науки. О ней заботятся меньше всего.
Мало-помалу мне удалось задобрить ее разговором — скорее, пожалуй, она сама позволила оказаться задобренной — и вернуть ей прежнее настроение; вскоре мы вновь беседовали о книгах. Однако теперь в ее голосе и взгляде появился новый, теплый оттенок, словно она одержала некую победу
— но как и над кем, я не мог понять.
Когда она ушла, у меня осталась надежда, что Барбара Хаггеруэллс уже не слишком предубеждена против меня. Для себя же я сразу решил, что завести с ней интрижку довольно легко — если не бояться унижений; видно, унижать других было в ее натуре.
10. НАПАДЕНИЕ
На этот раз Тисс обошелся без заблаговременного предупреждения — и обошелся совершенно спокойно, заметив лишь:
— Все, что мне следовало сказать тебе перед тем, как ты уйдешь, я уже говорил, и не буду теперь повторяться. Но с какой все-таки поразительной точностью мы играем написанный для нас сценарий!
Мне показалось, будто этим замысловатым путем он хочет сказать, что все к лучшему. Впервые я видел скорее торжественного, нежели предрекающего беды Тисса; его крайний пессимизм и пошлый оптимизм явно слились воедино, образовав нечто подобное его идущему по кругу времени. Я, снисходительно улыбаясь, от всей души поблагодарил его за доброту.
К 1944 году прошло уже почти сто лет, как между Нью-Йорком и восточной Пенсильванией пошли поезда — но не думаю, что мое путешествие сильно выигрывало в скорости и в удобстве по сравнению с тем, какое мог мы предпринять в свое время отец деда Ходжинса. Паровым паромом я перебрался через Гудзон в Джерси. Когда-то мне доводилось слышать, что отнюдь не технические, а лишь финансовые трудности не дают построить здесь мост или туннель. Если англичане и французы смогли проковыряли нору под Ла-Маншем еще в начале века, если японцы сумели построить свое чудо под Корейским проливом, то трудно понять, почему гораздо менее трудоемкие проекты отвергаются у нас как бредни мечтателей, безосновательно верящих, будто работы окупятся уже через несколько лет после того, как поезда пойдут прямо на Манхэттен.
Паром был не единственным современником деда Ходжинса на моем пути. Вагоны явно попали к нам, когда их списали с конфедеративных или британских линий — «как на подбор», они разваливались все. С ощутимым негодованием изношенные локомотивы волокли их по вихляющим рельсам горбатого полотна. Пассажиры первого класса восседали на потертых плюшевых или засаленных набитых соломой сиденьях; второй класс стоял в проходах и тамбурах, третий путешествовал на крышах — при обычных для наших поездов небольших скоростях это было вполне безопасно, если успевать хвататься за что-нибудь в моменты внезапных поворотов или толчков.
Было так много различных линий, каждая из которых ревниво оберегала свои исключительные права на тот или иной участок пути, что пассажир никогда не успевал привыкнуть к своему месту — то и дело приходилось хватать пожитки и галопом нестись к согласованному поезду, который мог, конечно, стоять на том же пути или хотя бы в том же самом прокопченном депо, но гораздо чаще оказывался где- нибудь на расстоянии мили. Да и слово «согласованный», по большей части, звучало издевкой, поскольку, согласно многим расписаниям, отправление на несколько минут предшествовало прибытию
— а это вело к задержке иногда на один час, иногда на двенадцать.
Лишь виды, открывающиеся по ту сторону забрызганных грязью окон, в состоянии были хоть как-то умерить мое лихорадочное волнение. «Бесплодный» и «тщетный» — вот единственные слова, которые они навевали. За последние шесть лет я совсем забыл, как неприглядны городишки и деревни с их построенными на скорую руку, тяп-ляп, большими и малыми зданиями, когда их захлестывает общая волна равнодушия, и они даже не пытаются, хотя бы для виду, оживить себя новым тяп-ляп. Я забыл, как плесневеют арендованные фермы, как пустые магазины безнадежно пытаются выглядеть процветающими, декорируя грязные витрины товарами, которые никто никогда не купит; забыл, как напускают на себя вид создателей чего-то очень ценного фабрики, крохотные настолько, что вряд ли могут вообще что-то производить.
Едва покинув Нью-Йорк, сразу понимаешь, насколько особняком стоит этот город с его активностью и практичностью. Местность, по которой проходила дорога, между полями и пастбищами, поодаль от центральных улиц городишек, должна была бы стать индустриальным сердцем энергичной, сильной страны. Вместо этого — истлевшие возможности, зачахнувшие замыслы, разруха, нищета.
Мы пересекли Саскуэханну по старому, старому каменному мосту, который сразу напомнил мне об окровавленных, перебинтованных храбрецах генерала Мида; как во сне брели они на север без помощи, без надежды после триумфа конфедератов под Геттисбергом, и мечтали теперь лишь об одном: ускользнуть от