был дипломат, и потому, что он был негр.
Я не знаю, кто в него стрелял. Вряд ли это был кто-то, связанный с Великой Армией; я не знаю. Мне неоткуда узнать. Но, может быть, стрелял Спровис. Или Пондайбл. Коль скоро последним звеном цепочки мог оказаться я, им и оказался я. Если это манихейство, о котором говорил Энфанден — ничего не могу поделать. Значит, манихейство.
Сама по себе утрата возможности вырваться из магазина была наименее значимой среди причин моего тогдашнего отчаяния. Но мне казалось, я нахожусь в полной власти не оставляющих мне никакого выбора роковых обстоятельств, в которые Тисс так твердо верил, и которые Энфанден отрицал. Мне было не избавиться ни от вины, ни от хода жизни, который лишь усугублял вину. Судьбу я не мог изменить.
Действительно ли мои муки были всего лишь сладострастным самоистязанием всецело занятого собственной персоной юнца? Знаю только одно: я надолго — в том смысле, какой слово «долго» имеет для двадцатилетних — потерял интерес к жизни и даже подумывал о самоубийстве. Книги я оставил с отвращением — вернее, что еще хуже, с безразличием.
Я продолжал выполнять свои обязанности; естественно, я не могу припомнить никаких комментариев Тисса по этому поводу. Я не помню ничего, что отличало бы один день от другого. Разумеется, я ел и спал; несомненно, бывали часы, когда беспредельное отчаяние до поры ослабевало. Все подробности этих месяцев просто выветрились у меня из головы.
И ровно так же не могу сказать, когда тоска пошла на спад. Помню, однажды — день выдался холодный, и лежал снег, такой глубокий, что минибили не выезжали, да и конка едва двигалась — я увидел куда-то спешащую девушку: щеки ее раскраснелись, пар от дыхания искрился на солнце… и взгляд мой не был равнодушным. Вернувшись в магазин, я отыскал книгу фельдмаршала Лиддел-Харта «Жизнь генерала Пикетта»[29] и открыл на той странице, на которой остановился когда-то. Через минуту я полностью погрузился в чтение.
Парадоксально, но, снова став самим собой, я уже не был прежним Ходжем Бэкмэйкером. Впервые я решил действовать, претворяя в жизнь свои желания, а не просто ждать и надеяться, когда события повернутся к лучшему. Я был полон решимости так или иначе уйти из книжного магазина и от всех связанных с ним треволнений и бед.
Это решение только укрепилось от внезапного открытия, что здесь мне больше нечего читать. Книги, которые теперь мне требовались, были редкими и труднодоступными. Не зная мира науки, я по наивности своей полагал, будто они ждут меня не дождутся в библиотеке любого колледжа.
К тому же печатное слово как таковое перестало быть для меня единственной ценностью. Дружба с Энфанденом как нельзя лучше показала мне, сколь плодотворно бывает непосредственное общение ученика с учителем, и мне казалось, что связи подобного рода могут со временем превращаться в творческое взаимодействие двух ученых, бескорыстно стремящихся к знанию.
И еще мне хотелось поработать с оригинальными источниками поры Войны за Юг — неопубликованными рукописями, дневниками и письмами, завещаниями и расходными книгами; ведь они могли бы обогатить или даже несколько изменить наши представления о полузабытых событиях, происходивших, в общем-то уже давно.
Мои проблемы решались поступлением в колледж — но где он, этот колледж, без помощи таких людей, как Толлибур или Энфанден? У меня не было ни единого рекомендательного документа, заслуживавшего хотя бы мимолетного внимания администраторов. Иммиграционные запреты не допускали в страну выпускников иностранных университетов, да — но все равно ни один колледж в Союзе не принял бы молодого самоучку, который ничего не соображал не только в латинском или, тем более, в греческом, но и в математике, и в современных языках, да и, собственно говоря, в науках вообще. Очень долго я обдумывал всевозможные способы действий, замышляя то длительные осады, то кавалерийские набеги; наконец, скорее в порядке бреда, нежели в осмысленной надежде, я составил просьбу о зачислении, подробнейшим образом расхвалив степень подготовки, которую, как мне мнилось, я уже имел, и щедро расписав широту своих познаний — лишь наивность могла служить мне оправданием. В заключение я обрисовал замысел своей будущей работы. Со всей тщательностью, после многократных правок, я отпечатал свое сочинение типографским способом. Это был, несомненно, глупый жест, но я не имел доступа к столь дорогостоящему приспособлению, как пишущая машинка, и не желал сообщать об этом всему свету, написав документ от руки — вот и решился прибегнуть к тому средству сделать его легкочитаемым, какое было у меня под руками.
Подобрав один из оттисков, Тисс мельком проглядел его. На лице отразилось недовольство.
— Очень плохо? — уныло спросил я.
— Надо было посадить на шпоны. Лучше выровнять, разбить на абзацы и не допускать переносов слов с одной строчки на другую. Набор нельзя делать механически или думая о чем-то другом — вот почему никто еще не смог сконструировать реально действующий наборный автомат. Боюсь, приличного наборщика из тебя никогда не выйдет, Ходжинс.
Его интересовал только набор, не смысл. Впрочем, возможно, он просто доставил себе маленькое удовольствие, поговорив о любимом деле — ведь, коль скоро все предопределено, его комментарий был совершенно излишним.
Государственная почта, ненадежная и очень дорогая, была едва ли не излюбленным объектом вооруженных налетчиков, а пневматическая действовала лишь на линиях местной доставки, поэтому я разослал свое заявление по множеству колледжей через «Уэллс и Фарго». Не скажу, будто я ждал, что меня тут же завалят ответами, и, хотя оплачиваемая компанией тяжеловооруженная охрана наверняка обеспечила доставку моих писем, я понимал, что ожидать благожелательной реакции адресатов вряд ли приходится. По правде сказать, я просто выбросил все из головы, вспоминая лишь изредка и с каждым все более стыдясь своей самонадеянности.
Телеграмма, подписанная неким Томасом К.Хаггеруэллсом, пришла через несколько месяцев, где-то к концу сентября. Она гласила: «Не принимайте ничьих предложений, пока наш представитель не разъяснит условия Приюта Хаггерсхэйвен».
Я не посылал своего заявления в Йорк, штат Пенсильвания, откуда пришла телеграмма; я не посылал его ни в один из соседних городов. Я не знал о существовании каких-либо колледжей в тех краях. И я никогда не слышал о мистере — или докторе, или профессоре — Хаггеруэллсе. Я мог бы подумать, что это послание — всего лишь розыгрыш, если бы Тисс был хоть капельку склонен к юмору; а никто, кроме него, о письме не знал. Только те, кому оно было адресовано.
Ни в одном из справочников, которыми я пользовался, Хаггерсхэйвен не фигурировал — хотя это еще ничего не доказывало, ведь подобные справочники составляются очень небрежно. Я решил, что, коль скоро такое место существует, мне остается лишь терпеливо ждать «представителя» — если он вообще появится.
В тот день Тисс куда-то ушел. Я слегка подмел, смахнул пыль, выровнял несколько книг на полках — не стоило и надрываться, пытаясь прибрать магазин всерьез — и взял последнее, исправленное издание Кризи «Пятнадцать решающих сражений»; написал книгу некий капитан Эйзенхауэр.
Меня так захватил сделанный капитаном мастерский анализ — похоже, капитан и сам мог бы стать приличным стратегом, если бы ему было где проявить себя, — что даже не услышал, как в магазин кто-то вошел, и не ощутил ничьего присутствия, покуда меня не оторвал от книги голос, прозвучавший нетерпеливо и резко:
— Здесь хозяин?
— Нет, мэм, — ответил я, с великой неохотой поднимая взгляд. — Сейчас его нет. Могу ли я быть вам полезен?
Мои глаза, привыкшие к полумраку в магазине, видели лучше, чем ее, сразу ослепшие здесь после залитой солнечным светом улицы. Поэтому дерзость, с которой я рассматривал посетительницу, была для меня абсолютно безопасной — и я неторопливо, от души оценил буквально бьющую через край женственность вошедшей. Качество это всегда казалось мне, так сказать, подарком судьбы, не зависящим от человека; либо оно есть, либо его нет. В девушке не было ничего чересчур смелого или нарочито провоцирующего, хотя моя мать, конечно, поджала бы губы, глянув на ее черные шелковые брюки или жакет, подчеркивающий формы груди. В то время, когда женщины пользовались любыми уловками, лишь бы привлечь внимание к своей беспомощности и, следовательно, к своей мечте о мужской опеке, к своей