Ночь только-только вступила в свои права, скромное тепло весеннего дня медлило, не желало уходить с бабилонских улиц, но уже пополз, пополз по городу тихий туманный холод, одновременно с двух сторон, с Тикса и от залива, от самого центра и с окраин. В жилых, обжитых домах абсолютно все излучает тепло: батареи, плиты, лампы, живые обитатели, а в заброшенных — что успели накопить стены за солнечный день, то и хранится, но уж не до утра, естественно, редко когда до половины ночи, в зависимости от толщины, надежности стен и доброй воли дневного светила.
Сигорд решил не снимать ботинки, только поджал ноги под себя, растянул, расправил, как мог, снятое пальто, чтобы укрыться хватило, и попытался заснуть. Две, пять, десять минут прошло, сон все не шел, а вместо него внезапно подступили слезы. Сигорд крепился, крепился, да и зарыдал в голос.
Как оказывается, грустна и несправедлива жизнь. И коротка. За что ему эти беды, перед кем он провинился? И в чем? Была ведь у него молодость, было и детство, на что он их потратил? Бездумно потратил и бесполезно… Но что есть польза?.. Свою алкашиную жизнь можно и не считать, потому что это не жизнь. Почему не жизнь?.. Потому не жизнь. Не жизнь. Да, он дышал, ел, пил, спал, чему-то там смеялся… И даже мечтания у него были. И однако, такая жизнь может быть у крысы, либо водопроводной трубы, но не у человека мыслящего, творящего и мечтающего, потому что он существовал, оторванный от всего, что любил… Кроме выпивки, разумеется. Выпивки, которую он, скорее, уже ненавидел, а не любил, и которой у него была вечная, сосущая, изводящая и обязательно унижающая нехватка.
Сигорд задрожавшей рукой пошарил вокруг, в безумной попытке обнаружить стакан или бутылку, чтобы припасть к ней алчущими губами и выглохтать досуха, хотя бы на миг пригасить вспыхнувший в нем пожар прежнего вожделения… Он даже сделал попытку встать, чтобы немедленно пойти, найти, купить и… Ноги отказали, Сигорд рухнул обратно, весь в поту и в каких-то непонятных ему… видениях… мыслях… или покаянных словах…
Выпало ему счастье и судьба — вернуться в обычный мир, в нормальную жизнь, сделать что-то такое… След может быть оставить, либо свой вклад внести… Неважно куда и зачем, но — не овощем век коротать, не бежать в общем стаде скотинкою, бессловесной и покорной внешним и внутренним обстоятельствам… К общему и неизбежному концу. Вернулся. Вот именно. На фига? А что он сделать успел, возрожденный и перерожденный?
С сыном помирился, это первое и самое главное. Не просто помирился, а вроде как нашел что-то такое… объединяющее их, что-то очень хорошее и важное. Да, к дочке съездил в Иневию, внучку посмотрел и зятя. Фирму создал, рабочие места…
При последних словах, то ли пробормоченных, то ли просто подуманных, Сигорд то ли застонал от отвращения, то ли попытался рассмеяться сквозь всхлипывания над собственной пошлостью. Это не дело, это не жизнь, это не фирма — это дерьмо. Подумаешь — миллионы сколотил. Он ничего не создал, кроме этих миллионов… Которых у него тоже нет отныне.
Пластмассу собирали другие, он только сдавал и расплачивался с собирающими. И не он придумал сдавать пластмассу за деньги — он всего лишь удачно подключился к реализации чужой идеи чужими же руками. Другие вкладывали посильную трудовую лепту в пластмассовую технологическую цепочку: подбирали, паковали, сортировали, отвозили, перерабатывали, превращали в изделия, он же, пользуясь немочью одних и ленью других, вклинивался и урывал свою плохо лежащую долю. И в этом он был не оригинален, и это не он придумал. Бутылки он сам собирал и сдавал, спасая природу от мусора, — но много ли он ее спас таким способом… Вряд ли это зачтется перед Вечностью. И фирма его — точно такой же шалаш для сбора полиэтиленовых отходов чужими руками… Нет созидания в трудах его, одно отначивание, нет цели в существовании, нет радости от богатства… Ч-черт! Богатства-то никакого нет!.. Слезы, было пересохшие, опять полились в два ручья. Что с ним, откуда одышка, он весь взмок… Наверное, пора умирать. Сигорд сбросил с себя пальто, куда-то вниз, в грязную темноту, прямо на пол, а сам вытянулся и сложил руки на груди — умирать в достойной и приличной позе. Но смерть не шла, мешкала, а испарина скорехонько обернулась ознобом. Пришлось перегибаться с лежанки головой к полу и шарить рукой — вот оно, пальто… Сигорд угрелся и задремал, вернее — забылся, пребывая в состоянии, промежуточном между сном и бредом. Дому было не привыкать, он прислушался ко вновь обретенным ощущениям — охает человечек, всхлипывает во сне и стонет, — и Дом сам словно бы вздохнул вслед за ним, теперь можно подремать до утра…
Но вдруг явился черный ветер, выскочил из самой ночи, ударил пробно в глухие стены и осыпался на землю мелкими сухими брызгами. Потом воспрянул и уже навалился всерьез, царапая крышу и подвывая. Дом заскрипел, заворочался, туго соображая, что бы это могло означать — сезон-то вроде пока не ветреный… Гром слышен, зарницы от молний словно бы угадываются, но самих молний нет как нет, дождя не видно, да и нет никакого запаха грозы… А ветер оказался не совсем и ветер — он был ночь, он был въедливый, промозглый холод, он был пыльный и душный мрак, он был глас, полный невнятных угроз, он был Ужас. Стекла чердачных окон, некогда отремонтированных человечком, грубо, грязно, не для красоты, но с тем лишь, чтобы они не пропускали дождь и ветер, приняли на себя первые толчки того, что явилось из мрака, и на диво устояли. Нет, конечно, в обыкновенных условиях им бы хватило тычка, немногим более сильного, чем сквозняк, но Дом успел опомниться и отреагировать, принять на себя всю мощь темного липкого ужаса.
Сигорд спал. Вот он вновь застонал и пошевелился, вялою рукой нащупывая сползшие со спины полы пальто… Да, он пошевелился, Неведомое посунулось вплотную к окну, увидело его сквозь мутные стекольца и они в ужасе задребезжали о фанерные вставки, наполовину заменившие в окнах прозрачную стекольную преграду. Дом содрогнулся сплошь, от фундамента до крыши, и собрал все силы, чтобы выстоять, не отдать, уберечь маленькое скрюченное тельце от этого ужасного ледяного нечто… Но остатки стекол — грязные, маленькие, мутные — они оставались достаточно прозрачными, чтобы сквозь них можно было дотянуться липким высасывающим взором до человечка…
Дом вспомнил кошмарную зимнюю ночь, когда вот так же кричал и метался в бреду его маленький симбионт, а он, дом, только и мог, что не пускать внутрь весь гибельный холод… Тогда это неведомое притворялось холодом… Но у Дома в то далекое время оставалось гораздо больше сил, а прежний, невидимый, закутанный в ночь и ужас враг, был, как ни странно, менее настойчив и не так силен… Но Дом узнал его, узнал… От заоконного ужаса до человечка сквозь стекло протянулась будто бы какая-то ниточка, ленточка, дорожка, змейка, которая, подрожав, нырнула за пазуху к человечку, ближе к левой руке… И человечек заохал уже в полный голос, так и не в силах проснуться.
Проснись человечек, проснись, не умирай! Дом глухо застонал, не умея ни позвать на помощь, ни разбудить того, кто свернулся клубочком в самой его утробе, того маленького и плачущего во сне, чье крохотное сердце содрогалось не в такт бешеным ударам неведомого призрачного пришельца, с тем, чтобы в любую следующую секунду разорваться навсегда. Нет! — беззвучно закричал Дом, — Нет! Нет, ты не войдешь! Покуда есть во мне хотя бы одна живая искра — ты не войдешь и не отнимешь у меня человечка! Он мой друг, он… мое дитя, я его не отдам… Я не отдам!
Но Неведомое во мраке, все во власти вечной неутолимой жажды и неукротимого глада, не слышало и не желало ничего слушать, ведь цель настигнута, добыча предельно близка, она уже почти на языке, и если бы не эти презренные руины… Дом чувствовал, что предел близок, что уже и он окончательно изнемог в неравной схватке, что живого в нем осталась единственная искра и скоро ей погаснуть… А до спасительного рассвета десятки, сотни минут, до утра очень, очень далеко… Как вынести, как перемочь эту муку в одиночку? Проснись же, проснись, человек, помоги хоть немного…
Никакая пытка, никакой мрак не вечны — и рассвет пришел, и привел за собою короткую свежесть солнечного утра, против которой ужас мрачного Неведомого оказался бесцветен и беспомощен.
Человек зашелся в тяжелом глухом кашле и проснулся. Первое, что он сделал спросонок — нащупал и нацепил очки. Осколок зеркала показал ему небритую, мятую физиономию с темными мешочками под глазами, заметными даже сквозь массивную роговую оправу. Брюки по колено оказались каляными, вымазанными в какой-то глине, а пальто… Странно, пальто как раз и не помялось, да и почти не запачкалось, только пыль оббить с рукавов и спины… Жизнь и краски вокруг — словно с глубокого похмелья, и ощущения очень даже похожи, сердце аж хрустит. Надо попробовать жить дальше, у него ведь есть идея… Есть идея? Есть, вот и надо реализовывать. А уж если и она лопнет, ну тогда и… можно будет чего-нибудь окончательно решить и с делами, и… Бумажник. Где лопатник? Вот он. Карточка — уже хорошо, только есть ли банкоматы в этом медвежьем углу?.. Ага, наличные: сотня, две… три! Более чем достаточно