К вечеру свет в комнате становился тусклым. Москиты и мотыльки легко проникали в дом. Попавшись в сети паутины, умирающая муха прожужжала с потолка свою последнюю песню. Лампа продолжала чадить, и черный дым поднимался аж до потолка. Запах горящего фитиля и керосина привел меня в чувство. Я был дома. И это ощущение было совсем другим, чем в комфортабельном доме полицейского чиновника. Ни один дух не преследовал меня. Никаких призраков не было в темных углах комнаты. Нашим окружением были бедные люди. У нас не было мало-мальски приличной ванной, и туалет был простым. Но в этой комнате, в нашем новом доме, я был счастлив, потому что везде я мог чувствовать теплое присутствие и добрую энергию моих родителей.
На стенах, прибитые кривыми гвоздями, висели портреты родителей в рамках. На одной из фотографий Мама сидела на стуле полуобернувшись. На ее лице было слишком много пудры, и улыбалась она застенчивой улыбкой деревенской девушки. Рядом с ней стоял Папа. В брюках клеш, белой рубашке и косом галстуке. Костюм был ему слишком мал. Выражение его лица было тигриным, атакующим. Его сильные глаза и массивная челюсть выставились в камеру. Он смотрел в камеру так, как смотрят боксеры прежде, чем стать знаменитыми. На другой фотографии между родителями сидел я, малыш рядом со своими большими стражами. На наших лицах были улыбки застенчивой радости. Я смотрел на фотографию в нашей маленькой комнате, где чада было больше, чем света, и думал — куда же делась эта радость.
Я пошел искать Маму и Папу. Во дворе их не было. На кухне перед жарким слепящим огнем сидели женщины, пот капал с их лиц, их массивные руки и полуоткрытые груди мерцали в неровном свете. Я смотрел, как они жарили бобовые пироги, курицу и рыбу, и варили в котле что-то, изумительно пахнущее. Увидев меня, они заголосили в знак приветствия, и я убежал. У крыльца дома Папа рассказывал о своем тюремном опыте собравшейся толпе мужчин. Мама стояла на другой стороне дороги, болтая с пожилой женщиной. В своем повествовании Папа дошел до того места, когда стало необходимо показать, что он имеет в виду. Он спрыгнул со стула, сам чуть не лопаясь от доброго смеха, и принялся маршировать туда и сюда, с силой стуча башмаками о землю, размахивая здоровой рукой, болтая головой и выкрикивая военные приказы на семи языках. Он представлял безумного солдата, который воевал на британской войне в Бирме. Его мозг был расстроен взрывами, ночами, проведенными с трупами, и он не смел поверить, что убил столько белых мужчин. Он стал человеком, знавшим только две вещи — как маршировать и как отдавать приказы. Он целыми днями маршировал в тюрьме и ночи напролет во сне отдавал приказы. Мужчины смеялись над представлением Папы, и Папа смеялся так заразительно, что кровавое пятно на бинте на лбу стало еще шире. Но этого никто не замечал. Я вскрикнул; Папа повернулся и увидел меня. И когда он меня увидел, он резко перестал смеяться. После долгого взгляда он пошел ко мне, но я побежал через улицу в сторону Мамы. На полпути я заметил велосипедиста, который мчался на меня, яростно крутя педали. Мама закричала, я упал; велосипедист увернулся, проехав рядом с моей головой, и выругался, обернувшись. Подбежала Мама, она подняла меня, отвела обратно к домам и отдала Папе, чтобы он присмотрел за мной.
— Почему ты продолжаешь бегать от меня? — грустно спросил отец.
Я ничего не сказал. Я смотрел на лица поселковых мужчин, большие лица, на которых отпечатались тяжелый труд, нужда и юмор. Ночь медленно опускалась на нас, и керосиновые лампы одна за другой стали зажигаться по всей улице.
Вечером Папа стал добрым гигантом, который открывал мне содержание нового мира. Мы были окружены великим лесом. Мы шли через густой буш и низкие деревья. В буше раздавалось пение птиц и треск цикад. Папа вел меня по узкой дорожке. Мы миновали женщин, сгибавшихся от тяжести хвороста на головах и разговаривавших на странных языках. Молодые девушки шли с соседнего источника, неся на головах ведра воды.
— Видишь ли ты все это? — Папа обвел рукой лес и заросли буша.
— Да, — ответил я.
— Сейчас это буш, так ведь?
— Да.
— Но быстрее, чем ты думаешь, здесь не останется ни одного дерева. От леса не останется совсем ничего. И везде будут понатыканы кривые домики. Там будут жить бедные люди.
Я смотрел по сторонам в изумлении; я не мог себе представить, как такой могучий стройный лес может стать совершенно другим. Папа усмехнулся. Потом снова замолчал. Он положил руку мне на голову и голосом грустного великана сказал:
— На этом месте будешь жить и ты. Здесь с нами произойдет много событий. Но если я исчезну сейчас или когда-то в будущем, помни, что мой дух всегда будет оставаться здесь, чтобы защищать тебя.
Его голос немного задрожал. Когда он замолчал, я заплакал. Он поднял меня на руки и усадил на плечо. Он не делал ни одного движения, чтобы руководить мною. Когда я перестал плакать, он таинственно усмехнулся. Мы остановились у первого встретившегося на пути бара с пальмовым вином.
Он заказал одну тыквину пальмового вина и начал заигрывать с женщиной, которая обслуживала нас, налив мне с верхом стеклянный стаканчик. Папа пил из своего калабаша*, я из своего стаканчика. Папа был счастлив. Он сказал:
— Учись пить, сын мой. Мужчина должен справляться со своей выпивкой, потому что в нашей нелегкой жизни выпивать совершенно необходимо.
* Калабаш, калебас — сосуд, фляга из высушенной тыквы.
Я сидел рядом с ним на деревянной скамейке, пил наравне с ним, вдыхал запахи бара, ароматы столового вина, перечного супа и рыбных палочек. Везде жужжали проворные мухи. Разговаривая, клиенты старались отогнать их от лица. В углу бара на самой дальней скамейке в полутени, прислонившись к стене, сидел мужчина, и его голова то и дело свешивалась вниз в пьяном бессилии. Папа заказал еще одну тыквину пальмового вина, его лицо светилось от удовольствия. Он обменивался шутками и анекдотами с клиентами, такими же незнакомцами. Потом он сел играть в шашки.
Поначалу он играл легкомысленно, все время подшучивая. Играя в этом духе, он выиграл партию. Он сыграл еще игру и проиграл. Чем больше он проигрывал, тем меньше шутил. Его голос становился все более агрессивным, и один раз он задел меня острым локтем, так и не заметив. Двое мужчин настолько увлеклись игрой, что стали обвинять друг друга в жульничестве. Их кулаки угрожающе летали над шашечной доской. Их голоса становились все громче. Наблюдатели, сделавшие свои ставки, казались еще возбужденнее, чем сами игроки. Папа постепенно проигрывал и ядовито оскорблял своего противника; противник отвечал на выпады с настоящей злобой. Я забеспокоился. Папа сделал абсурдно большую ставку, а его противник ее удвоил. Внезапно в баре стало очень напряженно. Папа угрюмо пил, потея. Он заказал еще две тыквины вина. Напряжение дошло до того, что когда кто-то начинал говорить, его толкали, чтобы он замолчал. Немало времени уходило на то, чтобы утихомирить ссорящихся. Папа повысил ставку, и голова его опять стала кровоточить. Его противник, большой человек с маленькой головой, стал смотреть на Папу с таким презрением, что мне захотелось откусить ему все пальцы. Он взглянул на меня своими маленькими пьяными глазками и сказал:
— Твой отец даже не знает, как надо играть.
— Замолчи, — огрызнулся я.
В воздухе повисла пугающая тишина.
— Что ты такое сказал? — спросил он подозрительно.
— Ничего.
Папа сказал:
— Оставь моего сына в покое. Играй свою игру. Пользуйся своими мозгами, а не языком.
Противник, охваченный негодованием, сказал:
— Ты хочешь сказать, что позволяешь мальчишке — у которого молоко на губах обсохло — оскорблять меня.
— Играй, друг мой, — ответил Папа холодно.
— Там, откуда я родом, мы так детей не воспитываем, — сказал мужчина, грозно уставясь на