померещилась всем диковинной.
Раскланявшись, Чеглинцев скребнул спичкой и, дав ей разгореться, не спеша поднес ее к тряпичному жгуту. Жгут вспыхнул как факел, и Соломин поднял его над головой. Не испытанное еще чувство обожгло Терехова, все вокруг стояли взволнованные или даже испуганные, как темные египетские жители перед загадочными жрецами, творившими чудо, и они желали этого чуда и боялись его. «На кой черт все это надо», — хотел сказать Терехов, но не смог. Снова взревела труба, как сигнал, как властный дикарский клич, и Соломин открыл рот, и, повертев чуть-чуть факел, опустил его и словно бы кинул в глотку. Заахали вокруг, а Соломин стоял, застыв, расставив широко ноги, и казался сказочным существом, родственником трехглавого змея, и у него как будто из ноздрей, из ушей, из глаз рвался огонь. Резко вытянул он пробензиненный жгут изо рта, пламя показал и снова отправил факел в свою драконовскую пасть. И так он делал раз пять, пока ему не надоело, пока он не почувствовал, что все удивлены им, все поверили в то, что пламя его раб, оно способно только пощекотать ему небо, но и это ему приятно, и, почувствовав свое торжество, Соломин успокоился, бросил факел на дощатый пол и ногой растоптал, растер пламя.
И сначала он стоял один, опустив голову, отдыхая после тяжелой работы, и никто не решался подойти к нему, все были подавлены его умением и отдалены этим умением, вытолкнуты за невидимую грань, перешагнуть которую было кощунством. И все же Испольнов безбоязненно и даже, как показалось Терехову, нагло сунулся к Соломину и похлопал его по плечу. И тут произошло превращение, чудодей преобразился в застенчивого человека, знакомого всем, и он улыбался всем, словно бы извиняясь за доставленную неприятность. И все толклись вокруг него и хлопали покровительственно его по плечу, и им казалось, что Соломин сделал пустяк и они тоже, наверное, могут такое, хотя повторить его фокус никто не собирался.
И снова закрутилось, завертелось, загудело свадебное гулянье, как движение на улице после взмаха милицейской палочки, и Терехова потянули куда-то в угол, и он шевелил ногами и думал, что ему надо о чем-то вспомнить, и ни о чем не вспоминал, а очутившись в тесном клубке ребят, и вообще перестал о чем-либо думать.
— На, выпей! — кричал Чеглинцев. — Пьем за искусство!
В руки Терехова сунули стакан, и все вокруг стояли со стаканами, Надя и Олег, смеющиеся, возбужденные, были рядом, только Соломин сидел, все еще переживая свой успех, и пальцами теребил пепельные волосы. Пили за его искусство или вообще за искусство, а он был рад и все приговаривал: «Ну ничего, а? Ну ничего?» — и, как в воскресный день, когда подал он на стол приготовленную им медвежатину, как тогда, доставляли ему удовольствие все ответы. «Хотите еще раз, а? — спрашивал Соломин с великодушием и любовью ко всем в глазах. — Хотите еще раз, а?» И он хватался за новые, пахнущие бензином жгуты и поджигал их и глотал огонь, но теперь получалось все по-домашнему, без жреческих таинств, и щемящий страх не залезал никому в душу, но все равно Соломина хвалили и хлопали его по плечу, советовали ему заменить Кио, и Терехов сидел уже за с голом, положив Соломину и Испольнову руки на плечи, и что-то говорил им, а они смеялись и шумели. Потом Терехов оказался в другом углу столовой, и там пристал к нему плотник Полбинцев с проблемой летающих тарелок и все укорял Терехова за то, что он верит в эти тарелки, а на самом деле тут оптический обман и фотограф Гричер из «Комсомольской правды»… Терехов с усилием отодвинул от себя Полбинцева, сбежал от него в круговерть танцев и там подхватил Арсеньеву, но появился хмурый Чеглинцев и увел Терехова в свой пробензиненный угол, где Соломин снова глотал огонь. Пальцы его чуть дрожали, и огонь плясал, словно бы волнуясь, или это все был оптический обман, хитрое преломление света, забава оплывающих свечей, и от него надо было отделаться, протянуть руку и ткнуть пальцем в пляшущий огонь жгута, в пляшущий мираж, чтобы рассыпался. Терехов придвинулся к Соломину, но, когда поднял руку, он почувствовал, что кто-то смотрит на него сзади, и он обернулся.
На стуле у стены напротив сидела Илга.
— Илга! — воскликнул Терехов и, вскочив, поспешил к ней. — Илга, где ж ты была?
И пока шел к ней, думал, что это о ней он старался вспомнить минутами раньше, но так и не вспомнил, и ему стало стыдно.
— Я сидела тут, — сказала Илга. — А ты про меня забыл.
Она улыбнулась, но улыбка ее оказалась робкой, словно бы с трудом пробилась сквозь грусть и обиду, и Терехов чувствовал себя виноватым, и ему было жалко Илгу.
— Я теперь от тебя не отстану, — заявил Терехов, — я теперь до конца вечера буду с тобой…
— Ой, Терехов, — покачала головой Илга.
— Ты мне не веришь?
И через секунды, когда они танцевали и снова были рядом ее глаза, ее волосы и ее тело, Терехов ругал себя за то, что гонялся за призрачным клоунским огнем, оставив Илгу, это глупо, только в ней и была радость, только в ней и была истина, в любящих ее глазах, в мягких словах ее и обжигающих прикосновениях ее тела, только в ней, и Терехов верил сейчас в то, что так будет всегда и ничто не изменится, да и не надо ничему меняться, он видел, что Илга забыла о всех снова, и снова безудержный хмель был в ее глазах.
— А тебе Арсеньева нравится? — спросила вдруг Илга.
— Мне сегодня все нравятся. А ты — больше всех.
— Но ты с ней чаще танцевал…
— Это ничего не значит…
— Ничего…
— Ну ни крошки…
— А может быть, она просто лучше танцует… Видишь, как она красиво танцует…
— Да, она красиво танцует…
— Вот видишь, Терехов, — то ли обрадовалась, то ли расстроилась Илга.
— Ничего я не вижу… — сказал Терехов.
— Ты хитрый…
— Жизнь заставляет…
— Знаешь что, Терехов, — остановилась вдруг Илга, — я устала. Пойду-ка я подышу свежим воздухом, а потом домой.
— Вот ведь странная вещь, — сказал Терехов, — и я тоже устал.
— Ты меня проводишь? — спросила Илга, и по прыгающим словам ее Терехов почувствовал, как она волнуется.
— Провожу…
— Нас, наверное, не хватятся… Здесь ведь еще не думают утихать…
Этого Илга могла и не говорить, и он и она знали прекрасно, что в сумраке общежития они будут одни, и только Илгина неуверенность подсказала ей эти слова.
— Ты чего ворчишь, Терехов?
— Я не ворчу. Пошли.
— Пошли.
«Пошли, — думал Терехов, — пошли. И сейчас мы пройдем мимо всех, мимо радостной толкотни, мимо Олега с Надей, и все увидят нас вдвоем, и Надя увидит…» И вдруг, прерывая ленивую и нескорую эту мысль его, ворвалась другая, злая, будоражащая, и теперь Терехов думал о том, что все его забавы с Илгой неестественны, они вызваны не его отношением к Илге, а его отношением к Наде, они — для Нади или из- за Нади, и это нехорошо, и нечего приставать к Илге для того, чтобы успокоить самого себя. И, подумав так, Терехов расстроился и замолчал, и Илга молчала, только в сенях столовой, накинув на плечи куртку, она сказала:
— Ты помрачнел, Терехов?
— Я?..
— Ты отводишь глаза…
Терехов молчал и было полез за сигаретой, но раздумал, он был сейчас зол на себя, ненавидел себя и боялся, как бы эта злость не вырвалась и не обожгла Илгу.
— Не молчи, Терехов… Мы пойдем?