подсунул. Это точно! Ну ничего, мы еще покажем ему… А тебе он грозил, в порошок обещал тебя…
— Да, да, да, — отрешенно сказал Терехов. — Кстати, знаешь, сегодня в промтовары должны завезти рубашки мужские шерстяные. Не наши. То ли чешские, то ли японские. Вы не проморгайте…
Олег остывал, удивлен был тереховским равнодушием и обижен им.
— Постой! Какие тут рубашки! — морщась, сказал Олег. Ему хотелось теперь уязвить этого сонного Терехова чем-то, чтобы понял он наконец, чего стоил ему, Олегу, предпринятый им же, Тереховым, поход, чтобы дрогнул он в предчувствии бед. — Будков не шутил. Он принял объявление войны.
— Принял так принял, — сказал Терехов. — А ты говорил Будкову, что нам нужно подкрепление? Ведь он обещал.
— Как же, — скиснув, сказал Олег. — Сначала он ни да, ни нет. Но потом я, видимо, сумел его переломить. Выторговал человек десять. В ближайшие дни…
— Правда? — оживился Терехов.
— Правда… — пожал плечами Олег.
— Знаешь, — задумчиво произнес Терехов, — зря мы, наверное, нынче в Будкове умудряемся видеть одно плохое…
В словах этих Олег почуял укор по своему адресу, он хотел возразить Терехову, но промолчал. Олег был огорчен, разговор получился жалким и вовсе не таким, каким он желал его видеть. Досада на Терехова жгла Олега, чем-то хотелось Олегу взорвать возмутительное тереховское безразличие, и он вспомнил:
— Да, Павел, странно кончился наш разговор с Будковым. После всего, что я ему высказал, после всех доставленных ему неприятностей, ты не поверишь, он вдруг заявил, что будет предлагать меня комсоргом поезда…
— Комсоргом? — поднял голову Терехов.
— Комсоргом, — кивнул Олег и заулыбался иронически. — Понял, каков гусь? Спрашивается, как мне к этому отнестись?
Олег понимал, что вопрос он задал зряшный, потому что для самого себя он уже решил: предложение Будкова принять; впрочем, собрание будет предлагать ему стать комсоргом, а не Будков угостит подачкой. Сомнение в вопросе он заложил скорее для того, чтобы Терехов все же расшевелился и высказал свое отношение к будковским словам, вспоминать же о них было приятно.
— Так и отнесись, — встал Терехов. — Будков, наверное, прав.
Он стоял, сигарету раскуривал, в окно смотрел на полуденное марево и говорить дальше, видимо, не намеревался.
— Хорошо, — сказал Олег, — я пойду.
— Иди, — кивнул Терехов, — солнце, видишь, какое, как бы воды в горах не натопило.
Олег уходил, раздосадованный и обиженный, разговор с Тереховым казался ему унизительным, он знал, что будет сейчас искать собеседников и рассказывать им о предложении Будкова, о том, как он выбил у Будкова премию для всех и о своем ироническом к Будкову отношении, рассказывать, пока не успокоится, пока не утолит голод.
Терехов смотрел Олегу вслед и думал, что, может быть, Будков и прав. Почему бы Олегу и не стать комсоргом?
Потом ввалился Рудик Островский.
— Бумаги тебе принес, — сказал Рудик.
— Какие еще?
— Комиссия, старик, поработала. Тут расчеты по мосту. А тут бывшая испольновская бригада исповедуется. Сами отважились. Очень серьезные документы.
— Хорошо, — сказал Терехов. — Спасибо. Я уже Зименко письмо написал. Может, он на днях приедет. А я к Ермакову собрался…
Рудик ушел, Терехов положил бумаги в сейф, привык к шоколадному ящику, ключ звякал в замке мелодично и обещал музыку, словно бы в сейфе были спрятаны сейбинские куранты, но куранты молчали.
Все было хорошо — и эти бумаги, и Олегов поход, все было хорошо, вот только Надя бросилась вчера к Олегу любящей женщиной, а стало быть, стирались жизнью тереховские миражи последних дней, последних лет, стало быть, как и предполагал Терехов, обычная Надина блажь пригнала ее наутро после свадьбы к нему в комнату и все ее слова были вызваны бабьим брожением, и ничем больше, она любила Олега, она была с Олегом, и Терехов не мог оставаться с ними рядом. Все, хватит, говорил он себе, так нельзя, вот выйдет Ермаков, и руки у меня будут развязаны, на все четыре стороны лежат дороги отсюда подальше. Он и сегодня собрался к Ермакову только затем, чтобы вызнать у прораба, когда наконец получит возможность уехать по одной из этих спасительных дорог. После разговора с благоразумными советами Терехов избегал встреч с прорабом, предлоги искать не приходилось, но сегодня он решил повидаться с Ермаковым.
У крыльца стоял сторож.
— Павел, погоди…
— Давно ждешь? — спросил Терехов.
— Я так, случаем…
— Случаем не случаем, — сказал Терехов, — а я бы на твоем месте лежанку занял или кости бы на солнце грел…
— Они у меня не отсырели, — засмеялся старик, угодливость в слезящихся глазах увидел Терехов и поморщился.
— Ты чего? — спросил Терехов.
— Я? — удивился старик. — Я ничего…
— Из-за ничего зачем с той стороны днем сюда прибыл?
Егоженый старик был какой-то сегодня, топтался перед Тереховым, волнуясь, и Терехову стало жалко его.
— На сына-то моего ты в обиде?..
— Я извинился перед ним вчера, — сказал Терехов, — и деньги мы ему за лодку заплатили. Десятку дали… Мало разве?
— Не злись на него… А? Сгоряча бумажку-то написал он… Лодка — она ведь не гвоздь, дорога ему… Понять надо… Нервный он, пораненный весь… Война-то по нему всеми железками прошлась… И детей сколько…
— Ладно, — сказал Терехов, — ты за свою должность не беспокойся… Тебя никто освобождать не думает…
— Вот и хорошо, — заморгал, не веря, старик.
— Я на тот берег еду, хочешь, подвезу?
— Я тут побуду, однако…
— Что так?
— Дак в магазин чегой-то привезли… Давать будут…
— Ах да, — спохватился Терехов, — и я хотел…
Люди у магазина не стояли, листочек бумажки прикноплен был к черной дверной клеенке, на листочке этом Терехов под номерами двадцать седьмым и двадцать восьмым поставил фамилию старика и свою.
— Жить-то кофты эти долго будут, — спросил старик, — или расползутся, как у той барыни, в кино которая трикотаж мотала?..
— Не знаю. В Сосновку ты едешь?
— Все же тут останусь… Мало ли что… На сына-то моего не серчай… А?
В больнице Терехов посидел у Тумаркина, а уж потом отправился к Ермакову. Тумаркин выглядел плохо, переломы оказались серьезнее, чем думали поначалу, лицом он был сер, а черных сваляных волос на голове как будто бы прибавилось. Терехов стоял над ним, и чувство неловкости тревожило его, словно бы виноват был перед Тумаркиным за прежние пренебрежительные мысли о нем.
— Знаешь, — сказал Терехов, — когда я вошел сюда в первый раз, чему удивился? Мне казалось, что труба с тобой должна лежать рядом… Тоже перебинтованная…