что в прежнем «расплывчатом», но в формах крика, безумий и часто мучительных диссонансов».
… В Шахматово молодожены приехали рано, в апреле. Весна выдалась поздняя, затяжная. То и дело выпадал снег, приходилось топить печи. Сразу погрузились в хозяйственные заботы, самые прозаические. Московских мистических бдений будто и не бывало.
Письма к матери разрастаются в подробнейшие отчеты – как доехали, какой нашли усадьбу, как хорошо выглядят лошади, какой великолепной ветчиной накормила их скотница Дарья. Дальше – о неудачном заграждении пруда, испорченном цветнике, чистке сада, о борове «с умным и спокойным выражением лица», о телках, петухе, курах, гусях и индюках, снова о лошадях, о необходимости пригласить землемера, о покупке быка, пахоте, заготовке льда и дров. Главная тема – «шестнадцать розовых поросят», – в первом же письме он возвращается к ним семь раз, а в следующем уточняет: «Поросят четырнадцать, а не шестнадцать». И лишь вскользь, как о чем-то случайном, сообщается: «Я написал две огромные рецензии в Новый путь».
В деловые письма «шахматовского помещика» диссонансом врываются беглые упоминания о приезде Сергея Соловьева («Разговоры были довольно растерзанные, ничего цельного») или о том, что Соловьев с Белым, оказывается, сфотографировались за столиком, на котором рядом с Библией были водружены портреты Владимира Соловьева и Любови Дмитриевны. (Фотография сохранилась – московские мистики сидят напряженные, очень юные, усатые, в аккуратных сюртучках.) Блок сообщает об этом между делом, в приписке, и воздерживается от оценки и комментария. Поросята и гуси, как видно, занимали его больше.
Вскоре в записной книжке появляется такая заметка: «Теперь побольше ума. Отказаться от некоторого. Между тем – летом утратить кое-какие памяти, укрепиться, отрезветь, многое сопоставить – прочесть и передумать». И далее – уж совсем неожиданно (правда, в тоне вопроса):
Дела литературные вызывали больше чувство досады, нежели удовольствия. Правда, Виктор Сергеевич Миролюбов, душевный человек, пригласил его в свой широко расходившийся «Журнал для всех» и даже заплатил гонорар (первый в жизни, поскольку в «Новом пути» и в «Северных цветах» молодых авторов печатали из одной чести). Но в «своем», казалось бы, «Новом пути» и стихи и рецензии залеживались, бесконечно откладывались. Перцову пишется (но не посылается) раздраженное письмо: «Если почему-либо для печатанья моих стихов встречаются препятствия, то я, не входя в таинственные для меня причины этого, прошу Вас, по примеру прошлой зимы, совсем не печатать их».
Возникают соображения попутные: не лучше ли заняться работой скромной, но постоянной и надежной, пойти служить, исправлять должность, стать, например, учителем русской словесности. Кстати, открылась неплохая вакансия в Академии наук – помощник библиотекаря под началом академика Шахматова, со сторублевым окладом.
Возвращению в «здоровое состояние» больше всего помогали хозяйствование и физический труд. Блок любил и умел работать – и топором, и пилой, и косой, и лопатой. Работа всегда одна, говаривал он, «что печку сложить, что стихи написать».
Первым делом Блоки занялись устройством жилья. Они обосновались отдельно, во флигельке, стоявшем при самом въезде в усадьбу. Домик из четырех крошечных комнат, расположенных вокруг печи, с сенями и крытой галерейкой, тонул в сирени, жасмине, шиповнике и ярких прованских розах. При флигеле был свой, огороженный сад. Здесь Блок соорудил широкий дерновый диван, окрещенный «канапэ» – по стишкам А.Т.Болотова («К дерновой канапэ»), разностороннего литератора XVIII века, о котором Блок как раз в это время писал зачетное сочинение для университета. По бокам «канапэ» были посажены молодые вязы, привезенные из Боблова, на лужайке разбит цветник… В заветном бабушкином сундуке нашлись пестрые ситцы, бумажные веера, старинные шали, – все пригодилось для убранства комнат.
Стихи шли туго. Впрочем, в первых числах мая было написано нечто новое, не похожее на то, что он писал раньше, совершенно свободное по стиху и пленительное по тончайшей словесной живописи:
Он учился смотреть – чтобы увидеть. «Знаешь ли, в хорошее, глубокое лето мне удавалось иногда найти в себе хорошую простоту и научиться не щадить красок спокойных и равномерных, – писал он Белому. – Здесь никто не щадит красок. Деревья и кусты, небо, земля, глина, серые стены изб и оранжевые клювы гусей». И сам он жадно хотел овладеть всей палитрой красок, которые так обогащают чувство связи с родиной, с ее природой.
Однако сосредоточиться, собраться, уйти в хорошую простоту ему мешало мучительное ощущение чего-то недосказанного, недоговоренного, фальшивого. «Аргонавты» насильно венчали его на царство, которым он не владел, и его не отпускало сознание, что от него чего-то ждут и что он обязан как-то ответить на ожидания, а ответить нечем.
Тут к месту рассказать одну маленькую, но забавную историю.
В Шахматове пожаловала странная старушка – Анна Николаевна Шмидт. В миру она была скромной репортершей «Нижегородского листка», – ее хорошо знал и прекрасно зарисовал в своих воспоминаниях Горький. Нищая, хлопотливо выбивавшая копеечный гонорар и вечно погруженная в чужие заботы, среди нижегородских обывателей она слыла человеком не от мира сего, блаженной, просто полоумной. Вокруг нее образовался религиозный кружок, в который входили извозчики, мастеровые, какой-то совестливый тюремный надзиратель, пожарник. Церковные власти смотрели на кружок косо, как на рассадник сектантства и еретичества.
Но мало кто знал, что Анна Николаевна не только написала обширное сочинение о «Третьем Завете» (напечатанное много позже), но и считала себя не кем иным, как земным воплощением самой Софии Премудрости, и в этом качестве переписывалась с Владимиром Соловьевым, видя в нем самом перевоплощенного Христа. Судя по письмам Соловьева, он относился к своей пылкой почитательнице опасливо и уговаривал ее не очень верить в «объективное значение известных видений и внушений».
Так вот эта одержимая старушка, прочитав весной 1903 года стихи Блока, разволновалась до крайности: она решила, что стихи относятся к ней, и потребовала личной встречи с поэтом. Блок не