сатанинская (еврейская) гордыня: «А я буду счастлив вам назло. (А мне не больно – курица довольна)». А ведь если бы я выглядел несчастным, может быть, кое-кто меня бы и простил…
Вместо этого я сделался особенно опасен тем, что приобрел кучу почитателей в том самом Единстве, которое и стремились от меня уберечь. Эти предатели под покровом ночной темноты, в накладных бородах пробирались ко мне, чтобы побеседовать со мной о квантовой механике и кооперативном движении, о перемещениях в дирекции и комедиях Бернарда Шоу, о Шиллере, о славе, о любви – и разносили впрыснутую мною заразу в свои мирные Эдемы, распространяя восторженные охи по поводу моей змеиной мудрости.
Каково было это слышать фагоцитам? Они были абсолютно правы, ненавидя меня и не доверяя мне, – да и недаром же умники (евреи) из менее биолого- почвенных отделов держат меня за своего, чуть ли не перемигиваются при встрече. Фагоциты прекрасно понимали, что своей деланной открытостью и полнокровной (см. «дело Бейлиса») жизнью я заманиваю эдемчан в некое Единство Для Всех, где не будет ни эллина, ни иудея, и тем самым разрушаю уже существующие Единства Для Своих. Евреи вечно зазывают в какой-то будущий хрустальный дворец Всечеловечества – в обмен вы должны всего лишь разрушить ваши сегодняшние дома, пусть тесные, вонючие, но обжитые и – да, любимые, ЛЮБИМЫЕ!!! Как могут быть любимы только Эдемы Без Чужаков.
Из-за того, что меня вечно перебрасывали на неопробованную тематику, получалось, что я, по мнению моих поклонников, знаю ВСЕ, они убеждены, что я исключительно из скромности не делаю попыток защитить
С удовольствием добавляю, что звездой № 1 у нас был Тарас Дрозд – щирый хохол. О его первенстве я всегда старался объявлять почаще и погромче (для меня быть справедливым все равно что для другого – богатым), хотя мои болельщики твердили, что если бы я столько упирался… «У Дрозда дома ведро пота стоит!» Но я-то знаю, что терпенье и труд перетирают далеко не все. Я рожден быть вторым, хотя гордо (смиренно) согласился жить восьмидесятым. Но для четыреста первого и это оскорбительно.
Теперь я понимаю, что каждой своей выдумкой, услугой, улыбкой, остротой я разрушал Единство и Равенство. Тем не менее, волку в овечьей шкуре, мне показалось несусветной обидой, когда мне объявили, что я – первый кандидат на улицу: я «так старался», «стольким пожертвовал» – мы уже видели цену моим стараниям и жертвам.
На какое-то время я сделался
Когда я осознал
Но малейшие помыслы о перемещении на историческую родину – в исторический Эдем – повергали меня в еще больший ужас: оказаться извергнутым за пределы еще и Макроэдема, в края, где уже никто и спросить не сможет: «Ты чей? Любовин?..» Клянусь, я предпочел бы прямо переселиться в последнее пристанище, где нет уже ни печали, ни воздыхания, несмотря на отсутствие социальных пособий. В общем, предпринять что угодно на собственный страх и риск для меня означало в одиночку бежать от одиночества.
Пока я не стал евреем до дна, я, случалось, серьезно подумывал о самоубийстве. Но, обратившись в полного еврея, ясно понимающего, что и смертью своей он никому не испортит аппетита, я сделался беспредельно непритязательным. Я не обижался, когда, продержавши два часа в передней, мне отказывали в приеме – ничего, я приду и завтра, и послепослепослепосле…, еще на вахте опущусь на четвереньки, приторочу по бокам два обойных рулона – два экземпляра списка моих научных трудов, длинных, как отчет КПСС об успехах периода стагнации, повиляю хвостом собаке дворника, чтоб ласкова была, а хмурящейся при моем появлении секретарше попытаюсь, умильно поскуливая, лизнуть узенькую лапку с красными коготками, хотя заранее знаю, что она сердито их отдернет (я покошусь в тумбу полированного стола, не покинула ли меня моя парфюмерная красивость, – и убежусь (или убеждусь?), что таки да, покинула, я уже не вылизанный дог, а облезлая дворняга). «Сидите тут без толку, духоту создаете». Духоту? так я форточку, я мигом, что вы, зачем же самим беспокоиться, я же все-таки, хи-хи (тяв-тяв), мужчина – и клац! – ухватил на лету и счавкал муху, неосторожно вспыхнувшую на солнце (для таких дел я только и замечал великое светило). Какой хороший у вас подоконник, такой широкий, а это кактус такой хороший? – колючий, ай! – да, верно, хи-хи (тяв-тяв), умница, знает, кого колоть, сейчас-сейчас, разбухла, что ли?… ах ты ж!.. простите, простите, ради Бога, я вас не задел? да я-то что, до свадьбы, хи-хи (тяв-тяв), заживет, надо же– я ж только чуть-чуть дернул, я сейчас приберу, приберу, ах ты ж, несчастье, я вставлю, где у вас стекольщик, я из своих очков вырежу, вы только, ради Бога, не сердитесь… От самостоятельной тематики меня всегда отодвигали, чему я великодушно не противился, всячески демонстрируя, что от этого мне живется только еще припеваючей, – поэтому так называемых
Сначала меня совсем не утешало, что у них тоже все сыплется, валится, рушится, что народ сокращают косяками, а если кого и не увольняют, так только потому, что нечем выплатить последнюю зарплату. Но однажды я вдруг почувствовал, что на кон поставлена не моя личная судьба (это мелочи!), а – Судьба Русской Интеллигенции (СРИ)! И что мое низвержение в ничтожество произвел не дяденька с ножичком, а Общая Судьба (ОС).
И тогда у меня даже прекратились сердечные боли, а то несколько месяцев подряд ломило под ключицей, и тугой сердечный мешок беспорядочно трепетал, будто спидометр полуторки «Урал-дрова», рывками торопящейся из совхоза «Изобильный» в стольный град Степногорск поскорее разузнать, чем закончился футбольный матч «Динамо» (Кокчетав) – «Трудовые резервы» (Темир-тау). Не то что боль для меня, еврея, что-то значила – я опасался, что нездоровье помешает мне с неутомимостью вечно озабоченного ежика сновать из конторы в контору в поисках приюта, и впервые осквернил свою глотку фальшивым холодом валидола, хотя прежде я регулярно баловался с двухпудовкой не в еврейской заботе о здоровье, а в бесконечном отвращении к навязанному мне телу, когда оно начинает становиться мне в тягость и посрамление.
На респектабельность мне уже было плевать с седьмого неба: если ты не отшвырнут на дно чьим-то щелчком в порядке «защиты от еврея», а препровожден туда ОС, – это, как говорят у нас в Тель-Авиве, две большие разницы. Я вообще не боюсь работы – я боюсь только вони. Для меня и крыса страшнее овчарки не полированным частокольчиком зубов, а длинным голым хвостом, даже тень мысли о крысе повергает меня во власть единственного стремления: с визгом вспрыгнуть на стол, подбирая кружевные юбки.
Папа Яков Абрамович, я уверен, растроганно кивал мне из еврейского отделения обители блаженных: первую людскую добродетель он видел в том, чтобы не бояться бычачьей работы. Он совершенно по-детски сиял, когда я зарабатывал деньги топором или лопатой, и сейчас, я чувствую, он не может удержаться, чтобы не прихвастнуть перед соседями по райскому табльдоту, что его ученый сын может орудовать багром не хуже поддатого гоя.
На днях папа протянул мне
Потратив на прочтение каких-нибудь полгода, вы убедитесь в том, что довольно многие евреи (они перечислены все до единого с указанием источников) обладают довольно многими человеческими качествами. Но я так и не сумел одолеть эти скрижали – непрочитанный груз лежит на моей хрупкой, как бабочка, совести тяжестью не меньшей, чем проржавевшая двухпудовка, примотанная к объеденным сомами щиколоткам колеблющегося дяди Зямы. Но еще более невыносим для моей несчастной бабочки тяжкий атмосферный столб соблазна: стащить к чертовой матери в макулатуру весь этот неподвижный плод подвижнического труда – и без того в доме проходу нет от жидов.
Терзаясь от стыда, я грубо ворочал замогильные папки – и вдруг откуда-то выскользнул листок размером в трудовую квадратную ладошку с отрубленными пальцами и, вальсируя, как бы повторяя невидимые, спускающиеся все ниже дирижерские взмахи, проскользнул под диван и с деланным смирением прилег там на тенистый линолеум.
На истончившейся в бумагу, сплошь пораженной прессованными занозами беспалой ладошке прежде жутким, а теперь до боли милым папиным почерком (с еврейским уклоном влево) была выведена шпаргалка. Это была заявка на книгу «Еврейск…» – глаз невольно метнулся в сторону, чтобы вернуться собранным и непреклонным.
Папа Яков Абрамович из небесного далека просил меня почитать вместо него какую-то каверзную книжонку о еврейских погромах 1918–1921 гг. На обороте заявки был небрежно ляпнут бледный штемпель (но бледность здесь не свидетельствовала о неуверенности: захочешь – разберешь): «…ебуется специа… ешение». Сколько беззаветного мужества потребовал у папочки этот подвиг – заказать что-то насчет евреев: он наверняка ждал, что его тут же загребут в ГБ. Не здесь, так на улице. Или дома. Или на вокзале. Или подождут до Кара-Тау. Или…
И за дело. Евреями можно интересоваться только с какими-то каверзными целями. Один мой университетский приятель – увы, тоже еврей… но, клянусь, я его не выбирал, он сам ко мне подкатился – начал с того, что вздумал изучать «еврейскую культуру», а кончил отказником и диссидентом: додумался, что культура только выиграет, если евреи соберутся в собственное государство, где не будет антисемитизма.
Правда, тогда и я еще не догадывался, что евреям придет конец, когда они сделаются нормальным Народом – со своей запирающейся на три замка жидплощадью, со своей кладовкой, кухней и сортиром: они очень скоро перестанут поставлять миру Прустов, Кафок и Фрейдов, ибо начало всякого творчества – в отрыве от Народа. Живительные соки, которые евреи отсасывают из других народов, – это соки отверженности.
У этого же лопоухого облысевшего Люцифера, стремившегося хоть где-нибудь, да стать своим, я с презрением проглядывал контрабандные сионистские книжонки открыточного формата (на папиросной бумаге), учившие, вроде бы, просто истории евреев, с которыми вечно случалась одна и та же история: в таком-то царстве, в сяком-то государстве евреи жили-поживали, добра наживали, выдвигались в науке, в коммерции, в администрации, а потом вдруг – уй-баяй! Азохенвэй!.. Резня, изгнание.
И так будет вечно, покуда евреи не обзаведутся собственным государством, рассчитывать вам не на кого – подводил черту еврейский Агитпроп, и вы знаете что? Это таки да, звучало убедительно. Но равнодушно и спокойно руками замыкал я слух. Людовик Святой делился опытом: «Я никогда не пущусь в рассуждения с еретиком. Я просто подойду к нему и распорю ему брюхо мечом». На повышенный интерес моего папы Якова Абрамовича ко всяким Зямам я тоже всегда старался плюнуть поядовитей – чтоб не заразиться отщепенчеством. Вернее, не осознать его.
Но весточка из царства усопших меня уже почти не покоробила. В тот миг я не чувствовал себя изгнанным из гоев: в свете белого метеоритного пламени наконец-то надвинувшейся на нас кометы – Общей Судьбы – я почувствовал готовность пренебречь заусеницами и кавернами в литом ядре Единства. Я все это время был с Народом, там, где мой Народ, по счастью, был. Я разгружал вагоны в пованивающих чревах Петербурга, мыл машины в троллейбусном парке, плотничал и бетонничал на стройках распадающегося социализма, покуда народ не переманил меня на стройки зарождающегося капиталистического завтра. Дачи нуворишей росли словно по фрунтовой команде: «Стр-ройся!!!». Волшебная