лежал, – верхний ящик комода в дедовой комнате. Ящик всегда запирался на ключ, а ключ всегда висел у деда на поясе: рядом с табачным кисетом и чехлом для трубки. Каким образом альбом исчез из запертого ящика, осталось загадкой. Для всех, кроме меня.

Анук.

Анук – вот кто выудил альбом, вот кто уничтожил его. Анук всегда была невыносима мысль, что она кому-то обязана. Даже своим появлением на свет. Из-за этого она и разделалась с альбомом, а заодно – и со всеми своими родственниками, уж не знаю, сколько их там было. Со всеми, кто так или иначе оказался причастен к ее рождению, к нашему рождению. Со всеми, в ком жила частичка еще не рожденной Анук. Эта частичка могла прикинуться чем угодно – пылью на ботинках, Царапиной на лбу, темным контуром под ногтями – то ли кровь, то ли земля, неясно; род Кутарба всегда существовал в узком пространстве между бойней и виноградником. Анук не нравилось ни то ни другое, но именно здесь, в узком пространстве между бойней и виноградником, как я подозреваю, и нашел свое последнее пристанище наш семейный альбом. Иногда мне кажется – я вижу эту картину: заваленный комьями земли бархатный переплет, черви, жрущие тонкую плоть фотографий; бледные корешки, продирающиеся сквозь ретушь глаз. Чьи это глаза – я не знаю, быть может – шестнадцатилетней девчонки, нашей с Анук матери. В такие минуты – в те минуты, когда я думаю об этом, – мои собственные зрачки начинают ныть от боли, как будто чертовы корешки прокалывают, пронзают навылет и их. По семейной легенде у нас с матерью были одинаковые глаза, и в этом мое единственное преимущество перед Анук, которое и преимуществом-то никаким не является. Полузабытые семейные легенды – все, что мне остается, утешение для дурачков. Я и сам их не помню, разве что про нож и про то, что наша бабка (умершая задолго до нашего рождения) носила белье из парашютной ткани. Парашют был трофейным и принадлежал сбитому немецкому летчику и долгое время провалялся в сундуке под чердачным окном, пока бабке – в ту пору совсем юной – не пришла в голову счастливая мысль пустить плотный, слегка пожелтевший шелк на белье. Трусики (всегда одного и того же фасона) и комбинации (тут бабка проявляла завидную фантазию) свели с ума нашего деда – в ту пору совсем юного. Из последнего необработанного куска было скроено свадебное платье, именно в нем бабка и отправилась к венцу, именно в нем она и сказала свое тихое «да», не имеющее ничего общего с провокационно-эротическими комбинациями. И с шуршащими трусиками – наверняка грубый летный шелк натирал кожу, но ради парня с бойни стоило потерпеть. Много позже, уже подростком, я наконец-то увидел это платье. Рукава три четверти, уйма аккуратно сметанных вытачек, несколько булавок в подоле; открытый, испещренный мелкими проколами ворот (скорее всего, бабка украшала его живыми цветами), такие же проколы на талии плюс несколько невнятных расплывчатых пятен, не очень, впрочем, заметных. То ли кровь, то ли земля; в моих подростковых сентиментальных фантазиях дед подхватывал бабку и долго кружил по комнате, прежде чем упасть с ней в постель, отсюда и следы.

Руки у деда всегда были темными.

В моих взрослых сентиментальных фантазиях на них время от времени проступает сукровица, результат долгой работы на бойне. Сукровица всегда с чем-нибудь смешана: табачные крошки, личинки виноградной тли, перышко крапивника (этими маленькими птицами была наполнена пиниевая роща за поселком). В моих взрослых сентиментальных фантазиях смерть деда выглядит самым естественным продолжением жизни, переход в нее длится годами, он почти незаметен. Сначала смерть поражает щиколотки и колени, кожа на них приобретает землистый оттенок, а потом и вовсе становится землей. Текущую по жилам кровь сменяет дождевая вода, сердце тоже видоизменяется: вместо маловразумительного, наполненного требухой мешка в груди у деда оседает крошечная мельница, она-то и качает воду. Возможно, это та самая мельница, которую мы с Анук смастерили в наше первое дождливое лето из щепок, жестянки и лопастей от старого вентилятора. Постоянно циркулирующая вода делает свое дело, не сразу, но делает: дедовы кости сыреют, покрываются тонким слоем коры и выпускают первые побеги. Именно они, а еще больше – живущие под корой насекомые привлекают птиц. Ничем другим объяснить появление в доме крапивников я не могу. За полгода до моего отъезда из поселка крапивники повадились прилетать из пиниевой рощи, садиться деду на плечи и что-то выклевывать в них. Тогда я не придавал этому особого значения, но сейчас, в моих взрослых сентиментальных фантазиях, крапивники оказываются намертво связанными с дедом.

Намертво – хотя я не видел деда мертвым.

Никто не видел деда мертвым.

И никто не видел его уходящим из поселка. Дверь дома заперта, но заперта изнутри, на засов, а всегда распахнутые настежь окна закрыты. В присутствии двух понятых – старого, слепого на один глаз Автандила и дочери школьной директрисы толстухи Мириам – поселковый милиционер Ваха взламывает дверь. Беглый осмотр веранды и кухни ничего не дает, и Вахе остается лишь констатировать, что земля в заброшенных цветочных горшках на веранде пересохла. А вино из недопитого, стоящего на столе стакана забродило и превратилось в уксус. Пока Ваха и Автандил топчутся у спальни, предчувствуя недоброе, толстуха Мириам прячет в широкой юбке нераспечатанную коробку печенья, из тех, что я ежемесячно присылал деду.

Входить в спальню вместе со всеми она отказывается. Не потому, что боится, а потому, что печенье интересует ее гораздо больше.

То, что видят в спальне Ваха и Автандил, не поддается разумному объяснению. Она полна птиц, тех самых крапивников. Птицы повсюду – на старом комоде, на ночнике у кровати, на спинках самой кровати.

Птицы повсюду, и они молчат, ни единой, самой простенькой трели, ни единого шороха крыла. Несколько секунд мужчины и крапивники разглядывают друг друга. И только короткий вскрик Мириам (она все-таки подошла к двери спальни) приводит обе стороны в чувство. С громким писком крапивники срываются с мест, все сразу, десятки маленьких летающих торпед. Дверной проем слишком узок для такого количества птиц, они бьются о косяки, о невидящий глаз Автандила, форменную фуражку Вахи, они бьются о роскошный бюст Мириам – предмет вожделений мужской половины поселка. Спустя мгновение комната пуста, о том, что крапивники были здесь, напоминают только несколько птичьих телец на полу: столкновение с косяками и жаркой грудью дочки директрисы стоило им жизни.

Дальнейшая судьба стаи неизвестна, что же на самом деле случилось с дедом – тоже. Позабыв о печенье, Мириам причитает над погибшими птицами, ах вы, бедняжки; мужчины же сосредотачиваются на кровати. Кровать засыпана землей и странного вида кореньями, напоминающими непомерно раздувшийся корень мандрагоры. Там же Ваха находит самодельную игрушечную мельницу, а Мириам – свадебное платье. Высохшие побеги обвивают платье (оно испачкано землей и птичьим пометом), и теперь уже Мириам причитает не над птицами, а над струящимся когда-то молочным шелком, ах ты бедняжка, какой красивый, и зачем нужно было поганить такую шикарную вещь? Причитания Мириам выглядят абстрактными, любовь к чистому искусству, не более, одного взгляда на платье достаточно, чтобы понять: Мириам не влезет в него ни при каких условиях, даже голову в ворот просунуть не удастся.

Дальнейшая судьба платья неизвестна, так же, как и судьба самодельной игрушечной мельницы, так же, как и судьба Мириам. До Вахи доходили слухи, что толстуха, бежавшая от войны в Турцию, промышляет танцем живота в одном из духанчиков Измира, но поручиться за их истинность он не смог. Коренья, в которые превратились кости деда, – дело другое. Коренья унес старый Автандил, чтобы впоследствии приготовить из них настойку от артрита. Весь поселок, до того как его накрыла война и стало не до артритов, бегал к Автандилу за этой чудодейственной настойкой. Попутно оказалось, что она помогает и от болей в пояснице, и от красной волчанки, и еще от десятка напастей, а если смешать ее с золой и приложить к ране – рана затянется за несколько часов.

Я не видел деда мертвым.

А обо всем происшедшем рассказал мне Ваха, перебравшийся с юга на север и сменивший милицейский околыш на кепку торговца мандаринами. Мы столкнулись с ним случайно, в забегаловке у Василеостровского рынка, спустя полтора года после описываемых событий. В подтверждение своих слов Ваха даже показал мне короткий шрам на лбу, след от клюва крапивника, но я бы поверил ему и без этого. Анук – вот кто научил меня верить в самые невероятные вещи. К тому же крапивники приносят счастье, а Ваха выглядел вполне счастливым.

Больше мы не виделись, но теперь, во всяком случае, я знал: деда нет в живых. Я знал это и раньше, и смерть его оказалась именно такой, какой я представлял себе, не хуже и не лучше всех

Вы читаете Анук, mon amour...
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату