остальных смертей в семействе Кутарба. Женщины в нем всегда умирали от родов, мужчины – от одиночества: одинокие всадники на войне, одинокие владельцы виноградников, одинокие забойщики скота, единственное белое пятно – наш с Анук отец, пришлый человек, имени которого я никогда не узнаю.
Быть может, он и вправду был похож на Монтгомери Клифта.
Мне бы хотелось дружить со змеями. Или с волками, но со змеями все-таки больше.
Желание такое же несбыточное, как и желание быть нужным Анук, откуда оно идет – непонятно. Мой отец был змееловом? Никаких сведений об этом не существует, с тем же успехом он мог быть карточным шулером, карманным воришкой, продавцом лотерейных билетов или просто бродягой. Как бы то ни было, места в семейном альбоме, уничтоженном Анук, ему не нашлось.
И не поэтому ли Анук уничтожила альбом?
Вряд ли, никаких родственных чувств она не испытывала, даже к деду, который вырастил ее, даже к брату, который рос вместе с ней. Что уж говорить о Монтгомери Клифте? Еще в юности, добравшись до кинотеатров и видеокассет, я пересмотрел все фильмы с его участием: и «Красную реку», и «Неприкаянных», и «Молодых львов». Такой человек никогда бы не опустился до продажи лотерейных билетов, но представить его в роли бродяги не составило особого труда.
С тех пор как Анук уничтожила альбом, мне остается только представлять. И все семейное дерево рода Кутар-ба, и каждую его ветвь в отдельности. Когда-то самое обыкновенное (дуб, вяз, пиния, стреноженная виноградной лозой), оно вдруг выбросило экзотический цветок по имени Анук. Я – не в счет, я всегда был подлеском, лишенным соков. Анук – другое дело.
Анук всегда знала то, чего не знаю я. И делала все, чтобы я никогда ничего не узнал. В этом-то и было ее преимущество. В этом-то и заключается тайна гибели альбома. Анук не нужно было гадать, какими именно были жившие до нас; те, из семени которых проросла парочка близнецов. Анук видела их, так, как видят звезды южной ночью. Наверняка они не очень понравились ей, наверняка она предпочла бы совсем другое и совсем других; она предпочла бы появиться на свет из расколотой керамической фигурки ацтекского божества, из дельфиньего брюха, из трубки, выбитой о каблук. Или из ушной раковины обыкновенной домашней кошки – неважно, тем более что кошки в нашем доме отродясь не водилось. Важно, что у Анук всегда был выбор – помнить или забыть.
Забыть увиденные когда-то лица гораздо проще, чем помнить о том, что ты никогда не видел их.
Она не оставила мне выбора.
Его нет и сейчас, в букинистическом магазинчике Линн.
Неужели лицо мальчишки, которое я вижу в проклятом бокале с мадерой, – это мое собственное лицо? Пока я думаю об этом, лицо меняется, с размаху перескакивая год, два, десяток лет. Слава богу, хоть какая-то определенность. Молодой человек, ему лет двадцать – именно в двадцать я познакомился с Мари- Кристин – ему лет двадцать, и это не я.
Ничего похожего.
Во всяком случае, я никогда не выглядел откровенным психопатом. Он тоже не выглядит психопатом, но и от херувима мало что осталось. Да и какой херувим согласился бы на нудную должность клерка? Вот на кого смахивает парень – типичный клерк, менеджер среднего звена, единственное достоинство которого заключается в умении открывать пивные крышки зубами. Ему всегда достаются холодные гамбургеры, выдохшаяся кока-кола и просроченный абонемент в бассейн, а все его любовные связи заканчиваются триппером.
Сукин сын.
Сиди на жопе ровно, сукин сын.
Я почти успокаиваюсь, я готов рассмеяться собственным страхам (надо же, как меня скрутила ночь в логове престарелой Бабетты!), я успокаиваюсь в тот самый момент, когда лицо меняется еще раз. И что- то внутри подсказывает мне: это изменение последнее.
Нет, он по-прежнему клерк, и ему по-прежнему не больше двадцати. Со всеми его гамбургерами, трипперами и пивными крышками. Со спортивной газетой, которую он успевает пробежать глазами, стоя на эскалаторе в метро; с недостроенной моделью бомбардировщика Б-52 (масштаб 1:100), с постером Синди Кроуфорд в сортире, с постером Бритни Спирс над обеденным столом, с каким-нибудь туповатым хобби вроде коллекционирования ручных кофейных мельниц. Он по-прежнему клерк, все еще клерк, но это дневная его сторона, о которой знают все.
Есть еще ночная сторона.
Беспросветно темная, о ее существовании подозревают немногие. А если и видят ее, то это последнее, что они видят в жизни. Спортивная газета оказывается порванной в клочья, недостроенная модель бомбардировщика Б-52 (масштаб 1:100)– сломанной о колено, у бумажных Бритни и Синди выколоты глаза (для этого сгодилась самая обыкновенная отвертка), ручные кофейные мельницы разобраны до последнего винтика. Охота началась. И всего-то и надо, что сменить галстук на свитер с глухим воротом, а туфли на мокасины, нож – слишком примитивное оружие, к тому же он не влезает в карман, так что лучше складной опасной бритвы ничего и быть не может. О, эта опасная бритва, ежедневное бритье превращается с ней в бои без правил, но разве об этом помнишь, оказавшись на ночной стороне? Она и есть пропуск на ночную сторону, билет в один конец. На ночной стороне она ни разу не подвела, а легкие порезы от бритья – всего лишь ревность к дневной стороне; главное предназначение всегда скрыто от глаз, так, кажется, говорила Линн.
Этот парень – убийца.
Я знаю точно – этот парень убийца. Он отражается во мне, как в зрачке жертвы, я и есть зрачок жертвы, на затухающей сетчатке запечатлелось все, до малейшей детали: рот парня, сведенный болью и наслаждением, провалы вместо скул, провалы вместо глаз, легкие порезы от бритья. Он бреется той же бритвой, которой убивает, вот оно что!.. Острая боль в горле заставляет меня отшатнуться и разжать пальцы. Бокал с мадерой или бокал с убийцей – так будет вернее – падает и разбивается.
Наваждение закончилось.
Наваждение закончилось, и это касается не только бокала. Никакой изгороди из стеблей, от сотен насекомых не осталось и следа, маленький холл на пересечении галерей выглядит именно так, как выглядел в самом начале ночи: те же пара кресел, диван и столик посередине. Те же безобидные розы в безобидных банках, никогда не видел такого количества живых цветов.
– Что случилось, Кристобаль? – голос Линн окончательно приводит меня в чувство.
– Я разбил бокал. Я очень неловок.
– Глупости. В моем доме так давно не бились бокалы… Давно пора это сделать, вы не находите?
Она все в тех же пятнадцати метрах от меня, расстояние почти невыносимое для человека, который только что один на один столкнулся с бритвенными порезами убийцы. Мне хочется приблизиться к Линн, к Линн-чудачке, Линн-избавительнице. Вовсе не для того, чтобы она объяснила мне, что происходит (пересказать происшедшее означает поставить себе диагноз: ты сумасшедший), вовсе нет. Линн – единственное, что связывает меня с реальностью за стенами букинистического, она ведь существует, эта реальность, город, ночь, кораблики на Сене, яхты на канале Сен-Мартен, О-Сими в гостинице «Ламартин Опера», квартира Мари-Кристин, моя собственная квартира. Оказаться там, где угодно, но по ту сторону стен, мое единственное желание. Вряд ли его разделяет Линн, но в любом случае только она знает, где выход.
– Странное место, – говорю я, обшаривая глазами пространство и делая шаг вперед, к Линн.
Пока никаких изменений, розы в банках ведут себя смирно, накидки на креслах невинны, как младенцы, бутылка с остатками мадеры вросла в пыль на столике, пока никаких изменений, еще шаг, еще пара шагов, не будь ситуация столь абсурдной, я бы оказался внизу за пять секунд.
«Не езди быстрее, чем может лететь твой ангел».
Этот стикер я видел однажды на заднем стекле разбившегося «Рено», никто из его пассажиров не спасся, то, что когда-то было людьми, вырезали из покореженной груды металла несколько часов; выжила только надпись на заднем стекле: «Не езди быстрее, чем может лететь твой ангел». Мне впору побеспокоиться о собственном ангеле, еще шаг, еще пара шагов.
– Странное, странное место, Линн,