позорными червями в печальном далеко.
Те говорили:
— Покажите деньги.
А эти им:
— Покажите «Нисан».
Оказалось, ни у кого ничего нет: предусмотрительный дядя Боря прислал армян на разведку, чтоб их сразу не обобрали.
Армян звали: Кимо, Самвел и Араик.
Араик был самый молодой, Кимо в первый раз в жизни надел пальто, а Самвел всеми своими повадками напоминал животное.
И смотрел он на место, откуда, по его разумению, должен был появится «Нисан-Патруль», так, как только китаец смотрит на яшмовые врата прежде чем сунуть туда свой нефритовый стебель.
А вокруг он — китаец, разумеется — уже разложил следующие обязательные предметы большой любви:
свисток неистребимого желания
крючок страсти
колпачок возбуждения
зажим нежности
бородавку утомления
серное кольцо Вечной Похоти
татарский любовный колокольчик и фамильный мастурбатор.
И уже изготовился.
Сейчас приступит.
С трудом войдет в «беседку удовольствий».
А пока только предварительно разглядывает.
И от напряжения при разглядывании даже слезы на глаза выступили.
Все последующее (методологически) напоминает мне некоторые садомазохистические картинки. И будто в них участвую я: голышом надеваю роликовые коньки, и стройная женщина в черных крагах возит меня кругами по концертному залу, крепко держась за мой тоненький пенис.
Во всяком случае только я начинаю вспоминать, чем же там у нас закончилось дело с этими «Нисан-Патрулями», как тут же эти видения вытесняют из моего сознания все остальные воспоминания.
Помню только, что потом мы дружно встали на защиту армян, за что и заслужили их любовь и получили возможность немного погодя впихивать им остальные идеи.
На прощанье они пожимали нам руки, обнимали и говорили:
— Приезжайте к нам в Ереван.
А моя жена, воспользовавшись случаем, бросилась в комнату, нашла, прибежала назад и вручила им мои новые туфли, которые она в свое время приобрела по случаю в Ереване на улице Комитаса в маленьком магазинчике, и которые нужно было там же срочно обменять, потому что один туфель оказался на полтора размера короче другого.
И эти армяне уехали от нас навсегда, сжимая от счастья в руках вместо «Нисана» мои дефективные башмаки.
Правда, мы потом много раз перезванивались, поскольку Араику нужны были игровые автоматы — «однорукие бандиты», и он звонил нам, а мы ему, с трудом добираясь до этого непрерывно отползающего в те времена от России Еревана, с которым то нет связи, то на том конце никто по-русски не понимает («Подождите, я Гамлета позову, он по-русски понимает, а я говорю, но не понимаю»). Наконец нашли мы ему эти автоматы, но нужно было в последний раз уточнить: такие-то они или сякие-то, и я еще раз дозвонился:
— Але, але, это Ереван? Позовите Араика. Араик? Это Араик?
— Нет, нет, это не Араик, это его жена. Араик в лифте застрял.
И тут я сошел с ума, потому что долго дозванивался, потому что когда еще до них доберешься.
— Побегите к нему, — говорю я ей, — уточните, такие-то ему нужны автоматы «однорукие бандиты» или сякие-то?
И она побежала — слышно, что по дороге что-то упало, — и долго там выясняла у Араика, сидящего в лифте, какие ему нужны автоматы, а потом прибежала и переврала все до неузнаваемости, потому что очень волновалась и все по дороге забыла.
Мама моя!
Как меня успокаивает, если я, после всяких таких вот событий, открываю автора, настоящего певца печали, на любой странице и читаю:
«…Чувство! Лежит в основе. Это точка опоры. Она не сводится к понятию, исключая то краткое (можно сказать) мгновение, когда чувство выносит приговор Вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется…»
— и все, захлопываю.
Настоящих авторов, лохань их побери, никогда не следует читать вдоволь (чуть не сказал — вдоль), тогда это успокаивает и помогает сохранять равновесие.
Хотя иногда руки опускаются.
И у Бегемота тоже.
Видели бы вы, как они у него опускаются: он — крупный, белый, а они медленно так поползли, поползли и достигли пола.
О, хрустнувшая хризантема моей души! — говорю я ему в такие минуты. — Знаешь ли ты, что величаво-спокойное, проще говоря, лирично-эпическое повествование более подходит твоему невыразимому отчаянию. Кстати, в такие минуты я почему-то представляю тебя старым, толстым и на одной ноге.
Вторая у тебя смачно оторвана на службе короля Георга. Но ты опираешься на плечи молодых своих собратьев и орешь им: «Сарданапалы! Мухины дети! Все очком будете у меня воду пить! И им же верблюжьи колючки носить с места на место!» — а потом ты успокаиваешься и рассказываешь им о пулях-штормах-парусах и о том, как ты водил по морям отечественные тральщики, и на глазах у них блестят романтические слезы, каждая величиной с австралийскую виноградину.
И сейчас же руки у Бегемота возвращаются на прежнее место.
И в глазах появляется блеск, который я считаю совершенно нормальным для современного военнослужащего: будто вскрыли старинный сундук, а там — «пиастры! пиастры!».
Это ли не повод вспомнить о душе?
Душе военного, я разумею.
То-то весело было бы для какого-нибудь исследователя ее отыскать, обнаружив при этом незначительные ее размеры в сочетании снесомненными ее качествами, — наивностью, невинностью, светлостью.
Душа военнослужащего — это то, что растет у него всю жизнь.
И в конце жизни значительную часть ее составляет честь и совесть или то, что он вкладывает в эти понятия.
Исключение составляют генералы, которые всю жизнь существовали при чем-нибудь вкусненьком.
Им в душе отказано.