этим картинкам преступников ловят — непостижимо!
Бориса Исааковича похоронили на Востряковском кладбище, не в той части, где лежал Петр Никифорович, а в другой, где мало крестов и много шестиконечных звезд. Опустили рядом с его незабвенной Асенькой. Провожавших было человек пятнадцать, в основном плохо одетые, с сумрачными лицами активисты Партии революционной справедливости. Из родственников и сослуживцев явилось буквально два-три человека. Одну старушку в старомодной шляпке Башмаков узнал. Это была Изольда Генриховна. А в сухоньком лысом старичке он угадал неудавшегося самоубийцу Комаряна по страшной вмятине на виске.
— Какой ужас! — воскликнула Изольда Генриховна, тоже узнав Башмакова и обрадовавшись. — Какой ужас! Борис Исаакович всю жизнь им отдал! Всю жизнь… А они? За что?!
— А Борька не прилетел? — спросил Башмаков.
— Нет. — старушка отвела глаза. — у него неприятности, а у Леонида Борисовича микроинфаркт… Какой ужас! Никого рядом — ни сына, ни внука. Одно утешение: теперь он уже с Асенькой не расстанется…
Говорили речи. Комарян — о том, как покойного любили солдаты, какой он был бесстрашный боевой офицер и как ему всегда хотелось быть похожим на Андрея Болконского. Изольда Генриховна — про то, каким замечательным он был отцом, дедом, а главное — мужем.
— Ася была самой счастливой женщиной на свете, самой счастливой… — старушка зарыдала, и ее стали успокаивать.
Есаул Гречко говорил про то, что без Бориса Исааковича Партия революционной справедливости осиротела. Он даже упомянул Джедая, как верного друга усопшего, но соратники сделали ему страшные глаза — и Гречко осекся. В заключение своей долгой речи он вдруг выхватил из-за пазухи огромный, наверное, времен войны вальтер и хотел произвести салют в соответствии с воинскими обычаями. Насилу отговорили.
— Прощаемся! — тихо распорядился похоронщик, с интересом рассматривая генеральский мундир усопшего.
Башмаков подошел. Борис Исаакович лежал в гробу — маленький, седой, жалкий. Трудно было вообразить, что этот человеческий остаток был когда-то храбрым офицером, пылким любовником, мудрым профессором. Олег Трудович вздохнул, наклонился и сделал вид, будто целует его в лоб. Он никогда по- настоящему не целовал покойников. Никогда, даже отца… Похоронщики быстро забросали гроб землей, точно ставили какой-то рекорд по скоростному закапыванию могил. Поминали в пельменной неподалеку от метро «Юго-западная», но туда пошли только активисты Партии революционной справедливости и Башмаков. Обсуждали демонстрацию, говорили, что, если бы несколько акээмов и дюжину гранат, можно было бы в тот же день покончить с Ельциным, которого почему-то упорно именовали Елкиным. Крепко напились. Есаул плакал и твердил, что за Бориса Исааковича он будет развешивать эту жидовскую власть на фонарях, и все порывался достать вальтер. Выпили за Джедая.
— А где он? — простодушно спросил Олег Трудович.
Все посмотрели на Башмакова с недобрым интересом.
— Далеко, — ответил Гречко. — Но я его скоро увижу…
— Скажи, чтобы позвонил мне! Друг тоже называется.
— Скажу.
Но Каракозин не позвонил. Джедай вообще исчез. Как испарился. Однажды Башмаков сидел около своего любимого аквариума и наблюдал степенную рыбью жизнь, как вдруг из кухни раздался крик Кати:
— Тапочкин, скорее! Иди сюда!
Катя иногда так вот громко звала его, если видела на экране именно такое платье, какое мечтала купить. Он нехотя отправился на крик. Жена стояла возле телевизора. На экране были бородатые мужики в камуфляже, увешанные оружием, а закадровый голос с философской иронией рассказывал об отдельных россиянах, которым скучно строить капитализм, и поэтому они отправились воевать в Абхазию, являющуюся, как известно, неотъемлемой частью суверенной Грузии. Среди стоявших Башмаков с изумлением узнал есаула Гречко.
— Знаешь, кого только что показали?
— Джедая?
— Да. Откуда ты знаешь? Он был в темных очках и с бородой, но я все равно узнала… Подожди, может, снова покажут.
Но снова его не показали.
— Это точно был он?
— Не знаю… — начала сомневаться Катя. — но очень похож!
— А он был с гитарой?
— Нет, без гитары.
— Тогда, наверное, не он.
22
Эскейпер взял с дивана гитару, пристроил на коленях и попытался сообразить простенький аккорд — но ничего, кроме какого-то проволочного дребезжания, у него не вышло. А на подушечках пальцев, прижимавших струны к грифу, образовались синеватые промятинки с крохотными рубчиками. У Каракозина, он помнил, эти самые подушечки от частой и буйной игры на гитаре затвердели, почти ороговели, и когда Джедай в раздражении барабанил по столу пальцами, звук был такой, словно стучат камнем по дереву. Зато как он играл, какие нежные чудеса выщипывал из своей гитары! «А интересно получается, — неожиданно подумал Башмаков, — чем нежнее пальцы, тем грубее звук, и, наоборот, чем грубее пальцы, тем звук нежнее… А что, глубоко… Может, на Кипре книжки попробовать писать? Нельзя же, в самом деле, всю оставшуюся жизнь только и обслуживать пробудившиеся Ветины недра! „Закогти меня, закогти меня!“ — „Что я, филин, что ли?..“»
Эскейпер встал и, раздраженно пощипывая струны, подошел к окну. На свету сквозь большое черное пятно, расплывшееся на тыльной стороне гитары, угадывались кусок слова «счастье» и замысловатая, даже канцелярская роспись барда Окоемова. Такие автографы характерны не для творческих людей, а для чиновников, визирующих финансовые документы, или для учителей, опасающихся, что школьники подделают их росписи в дневниках. Вот у Кати, например, роспись на первый взгляд несложная, но с такой хитрой загогулинкой, что фиг подделаешь. Умела это делать только одна Дашка, и к ней вся школа бегала за помощью… Боже, что было, когда все это открылось! Взбешенная Катя, ворвавшись в квартиру, стала выдергивать ремень прямо из брюк обомлевшего Башмакова. Дашка поначалу решила, что это возмездие за разбитую чешскую салатницу, и даже начала плакать от вопиющего несоответствия преступления наказанию: ее никогда не пороли. Но тут у Кати вырвалось:
— Ах ты, мерзавка! Подпись она мою научилась подделывать!
И удивительное дело: слезы на Дашкиных щеках мгновенно высохли, и еще несколько ременных вытяжек (Катя быстро выдохлась) она приняла без звука и почти как должное. А где-то через полчаса подбрела к надутой Кате и пропищала:
— Прости, мамочка!
Обычно из нее это «мамочка» было клещами не вытащить. Настырная девочка. А теперь вот скоро родит…
Эскейпер посмотрел из окна вниз: капот «форда» был закрыт, но зато ноги Анатолича торчали прямо из-под кузова. Сверху казалось, будто машина придавила его всей своей тяжестью — насмерть.
«А вот странно, — подумал Башмаков, — человек действительно перед смертью вспоминает всю свою жизнь? Допустим, вспоминает. А если смерть мгновенная? Вот если, например, прыгнуть отсюда, с одиннадцатого этажа, — много ли успеешь вспомнить, пока долетишь? Ни хрена не успеешь! Да это и не нужно. Там, наверху, из тебя всю твою память вынут, как кассету из сломавшегося видака, просмотрят и