Воротившись, он протянул гитару Башмакову:
— Это тебе! На память обо мне.
— Подожди, но ведь Руцкой говорит, что армия…
— Руцкой? Профессия у них такая — говорить… Башмаков взял гитару и заметил большое черное пятно на том месте, где была витиеватая подпись барда Окоемова.
— Тоже сволочь, — объяснил Джедай. — Сказал по телевизору, что всех нас надо давить, как клопов. Слышал?
— Слышал.
Окоемов действительно выступал по телевизору и жаловался, как в 76-м году его не пустили на гастроли во Францию, а потом еще вдобавок отменили концерт в Доме детей железнодорожников и, наконец, к пятидесятилетию вместо ордена «Дружбы народов» дали унизительный «Знак почета». Из этого следовал довольно странный вывод: неуступчивый парламент нужно разгромить, а красно-коричневую заразу — выжечь каленым железом. Раз и навсегда. В заключение ведущий попросил Окоемова что-нибудь спеть, и тот задребезжал своим знаменитым тенорком:
— Нет, не возьму. — Башмаков вернул гитару Джедаю. — Даже не думай об этом! Придешь к нам в гости. Споем…
— Хорошо. Сформулируем по-другому: отдаю тебе гитару на ответственное хранение. Когда все кончится — заберу. Договорились?
— Договорились.
— Прощай!
— Прощай.
Они обнялись. От Джедая пахнуло стойбищным мужеством. И только звякнув о костистую каракозинскую спину бутылками, Башмаков сообразил, что чуть не забыл вручить другу старательно собранную Катей посылку.
— Тебе!
— Спасибо! — Каракозин взял авоську и принюхался. — Котлетками пахнет!
Это были последние слова Джедая.
На «Баррикадной» Олега Трудовича все-таки остановил патруль. Трое здоровенных парней в камуфляже. У каждого на плече висел укороченный десантный автомат, а у пояса торчал штык-нож. Омоновцы, явно переброшенные в забузившую столицу издалека, говорили с немосковской напевностью.
— Документы! Приезжий?
— Я москвич, — возразил Башмаков, протягивая предусмотрительно взятый с собой паспорт.
— Откуда идешь, москвич? — неприязненно спросил омоновец, видимо, старший по званию, листая документ и сверяя испуганное лицо задержанного с паспортной фотографией.
— С дня рождения, — струхнул Олег Трудович. — Видите, я с гитарой…
— Точно с дня рождения? — старший посмотрел на него стальными глазами и поморщился, как от неприятного запаха.
— Точно.
— Дай гитару! Старший на всякий случай встряхнул инструмент. Другой обхлопал Башмакова от плеч до щиколоток, как это всегда делал дотошный немецкий патруль в советских фильмах про партизан и подпольщиков. Третий при этом остался чуть в стороне. Он стоял, широко расставив ноги и следя за каждым движением Башмакова чутким автоматным стволом.
— Ладно, пусть идет, — громко сказал старший, — этот не оттуда. Сразу видно… Башмакову вернули паспорт, гитару и обидно подтолкнули в спину. Из-за презрительного толчка и унизительных слов «этот не оттуда» Олег Трудович страшно обиделся и всю обратную дорогу воображал, как возвратится туда, к «Белому дому», найдет Джедая и объявит:
«Я с тобой!»
«Ну, — скажет Каракозин, — если уж ты, Олег Тихосапович, решился, значит, утром весь народ поднимется! Ты в армии-то у нас кем был?»
«Вычислителем».
«Из автомата стрелял?»
«Четыре раза».
«Отлично!»
Джедай обнимет Башмакова, пойдет к палатке, пороется внутри и вернется с новеньким, пахнущим смазкой акаэмом. Потом кто-то из соратников приведет пойманного старшего омоновца, оплеванного и истерзанного бабушкой Аней, матерью солдатской. И Башмаков, подталкивая его стволом в спину, погонит к стенке. Нет, не расстреливать, а просто попугать, чтобы знал свое место…
— Ты что такой возбужденный? — спросила Катя.
— Нет, ничего. — Башмаков быстро прошел и заперся в туалете. Ему нужно было побыть в одиночестве и закончить обличительный монолог, обращенный к пойманному брезгливому омоновцу: '…За порушенный великий Советский Союз, за ограбленных стариков, за наших детей, лишенных обычного пионерского лета, за разгромленную великую советскую космическую науку, за Петра Никифоровича и Анатолича! За меня лично…
Башмаков мстительно нажал на никелированный рычаг — и унитаз победно заклокотал.
В ближайший выходной Башмаков снова хотел проведать Джедая, но «Белый дом» к тому времени окружили бронетехникой и обвили американской колючей проволокой — не прошмыгнуть. Кроме того, по слухам, все подступы к мятежному парламенту простреливались засевшими на крышах снайперами.
А 4-го Верховный Совет раскурочили из танковых пушек. Народ собрался как на салют и орал «ура!», когда снаряд цокал о стену и звенели разлетающиеся осколки. Анатолич затащил Башмакова под пандус, ведший к площадке перед СЭВом. Под пандусом какой-то иностранный журналист, захлебываясь, наговаривал в диктофон радостный комментарий, а когда раздавался очередной залп, выставлял диктофон наружу, чтобы отчетливее записать грохот и крики. Потом появились мальчишки и стали шумно делить стреляные гильзы. «Белый дом» дымился, подобно вулкану. Верхние этажи закоптились. И где-то там, в жерле вулкана, остался Джедай. Сколько человек погибло, никто не знал. Анатолич потом говорил, что трупы тайком ночью сплавляли на баржах по Москве-реке и жгли в крематориях. Но Башмаков не верил в смерть Джедая, он даже на всякий случай предупредил тещу, что на даче у них некоторое время поживет один знакомый. Катя тоже не верила:
— Ничего с ним не случилось. Вон ведь ни одного депутата не застрелили. Только избили.
Неделю они ждали звонка. Но Каракозин не объявился.
Письмо Башмаков сумел передать Принцессе только через полгода. Он просто не знал, где ее искать. Помог случай. Катя и Дашка отправились на Тверскую по магазинам. Тогда вдруг стала очень популярной песенка:
И девчонки как с ума посходили. Дашка тоже потребовала себе к лету плюшевую юбку, причем фирменную, чуть ли не из бутика. Катя как раз получила деньги. Она в ту пору готовила к выпускным экзаменам одного оболтуса. Отец оболтуса был прежде каким-то экспертиком в Комитете сейсмического контроля. Так, мелочь с тринадцатой зарплатой и единственным выходным костюмом. Но когда после 91-го