ягодицу, сел комарик, Ошеверов, не раздумывая, с силой хлопнул по нему, и на теле тут же отпечаталась короткопалая ладонь. Он прошелся по террасе, оставляя мокрые следы, постоял на крыльце, возвышаясь над лежащим у собачьей будки Игорешей. И вдруг увидел, что тот плачет. Да, из-под прикрытых век выкатывались и стекали по щекам прерывистые струйки Игорешиных слез. Склонившись, Селена душистым платочком вытерла ему лицо. По запаху поняв, что это именно она жалеет его, Игореша, вытянув губы, поцеловал руку жены.
Ошеверов ошарашенно посмотрел на Шихина, оглянулся на усталых после бессонной ночи друзей, только сейчас осознав Игорешино потрясение, когда после неосторожного выстрела тот увидел рухнувшего в высокую траву противника. И потом, когда он стоял, прижавшись спиной к ребристому стволу дуба, и знал, что там, в тумане на него наводится ружье, и ни единого листочка не стоит между срезом ствола и им, Игорешей, ничто не помешает пуле преодолеть это небольшое расстояние. А друзья, с которыми он так искренне говорил о разных душевных привязанностях, стояли в сторонке и молча наблюдали его смерть. О, сколько хотелось ему сделать в эти последние секунды жизни, сколько намерений он вспомнил, сколько желаний, казалось бы, таких простых и доступных, вдруг отшатнулись в космическое пространство. Даже на то чтобы упасть на колени и просить прощения, не было времени, потому что выстрел, кажется, прогремел, и только звук еще не докатился до Игореши, но пуля уже летит, она уже на полпути, громадная, уродливая, самодельная, угластый обрубок свинца, способный свалить кабана, медведя, лося... О, как легко он сомнет и превратит в кровавое месиво слабую грудную клетку, и разорванное сердце будет набито крошкой из его собственных костей. Все мысли Игореши остановились в оцепенении, в холодящем ожидании выстрела. И выстрел грохнул. А может быть, лист упал, ветка хрустнула под восторженной Шаманьей лапой, а может, это был удар собственного сердца. Время шло так медленно, что каждого содрогания сердца приходилось ждать мучительно долго, в тягостном утомлении, в неуверенности, что он, Игореша, проживет еще секунду, еще одну длинную, как жизнь, секунду. А когда выстрел все-таки грянул, Игореша какое-то время не мог понять — убит ли он, жив ли, бьется ли его сердце или это уже старое разлагающееся мясо...
Игореша плакал, вдыхая знакомый запах платочка, хватал губами руку Селены, чтобы еще раз убедиться, что поднимается солнце и красноватые проблески над головой не кровавые предсмертные видения, а радостные шихинские белки, летающие между орешником и рябиной. А судорожные удары, от которых содрогалась под ним земля, это не удары сердца, это в квартале от дома вколачивали двадцатиметровые железобетонные сваи, чтобы построить большой дом, населить его тысячами людей и осчастливить их близким лесом.
Да, уже начиналось наступление на старое Одинцово, то самое наступление, которое в наши дни увенчалось полной и окончательной победой. Постепенно к Игореше вернулись силы, он приподнялся, сел на нижнюю ступеньку крыльца и смотрел, смотрел в сад, не понимая в полной мере, что с ним случилось этой ночью и почему он, в своем светлом перемазанном костюме, с мокрым лицом, сидит один...
Неужели рассвет так растрогал его?
Неужели он, в его-то годы, может умилиться белками, рыжим псом, красными брызгами солнца сквозь свежую после ночной грозы листву?
Гроза? Разве была гроза?
Да и была ли эта ночь?
Знаете, ребята, что произошло? Природа-мать взяла на себя заботу об Игорешином душевном здоровье и начисто лишила его воспоминаний об этой ночи. Будто и не было ее никогда.
А мы, можем ли мы поручиться, что она была, эта ночь? Что были сад и гроза, туманный рассвет и что ошалевшие от ужаса электрички шарахались от Одинцова во все стороны забыв о графиках, расписаниях и предписаниях?
Не знаю, не знаю...
Если спросить у Автора, он не сможет ответить. Все уносится куда-то, все теряет свой смысл и исчезает в черных дырах пространства.
Впрочем, рано расслабляться, рано впадать в прощальную грусть. Соберемся с духом и закончим это повествование с должной твердостью и уверенностью в себе.
Утром дом быстро опустел.
Пить было нечего, есть тоже. И потом, после перенесенных волнений все казалось мелким и пустым. Гости потеряли интерес друг к другу, скомканно, неловко прощались, некоторые вообще ушли, не привлекая к себе внимания. Слова давались с трудом, получались какими-то вымученными.
Поддерживая друг друга, Ююкины прошли но кирпичной дорожке, протиснулись под куст боярышника и вышли на дорогу. Надобно ж такому случиться — как раз в тот самый момент женщина с застывшим лицом, босая и надменная, гналамимо шихинского дома стадо коз. Ююкины проводили их взглядами и, не сговариваясь, свернули в переулок — так ближе к станции.
Федулов снял с себя рейтузы, извинился за то, что после ночных происшествий их придется простирнуть, поставил в угол черные сапоги. Надев серенькие штанишки и обретя привычный вид, он сразу лишился необычности. Перед Шихиным стоял сутуловатый парень, словно бы сам смущенный своей незначительностью. Не для того ли он и приезжает сюда, чтобы хоть изредка вкусить чего-то запретного, на грани срама и бесстыдства?
— Что-то вы все заторопились? — спросил Шихин без интереса. Он стоял на крыльце в первых лучах солнца, зябко поеживался в отсыревшей за ночь рубахе и прятал ладони под мышками.
— Надо, старик, надо, — отвечал Федулов, затягивая длинноватый ремень. А его жена, покинув сколоченную из горбылей будочку, торопливо катилась к дому на своих колесиках, продолжая что-то одергивать на себе, поправлять, а под конец, нащупав сквозь платье резинку трусов, оттянув ее и звонко щелкнув по пухлому животу, сочла свой утренний туалет завершенным.
— А то чайку бы попили, — предложил Шихин, щурясь на солнце.
— Тут у вас стреляют, — улыбался Федулов, показывая щербатый ряд зубов. — Не по мне все это, ты уж, Митя, прости. А вот и Марсела! Всегда буду тебя помнить!
— Прощай, — она замедленно протянула руку. — Мне тоже вряд ли удастся забыть о нашей любви.
— Да, встречи со мной незабываемы! — воскликнул Федулов и сбежал по ступенькам, надеясь на этом прощание закончить.
— Боже, как мало человеку надо! — скорбно проговорила Марсела.
Федулов споткнулся, поворотив к ней поганую свою морду, но ничего не сказал. Махнул рукой и, путаясь в штанинах, побрел навстречу призывным крикам жены, которая уже с подозрительностью выглядывала из-под куста боярышника, придерживая оттопыренной ногой калитку. Так они расстались. Навсегда. Однако помнить друг о друге Марсела и Федулов будут еще долго, потому что срамное пребывание на чердаке станет частью их опыта. Позор, испытанный нами, помнится ничуть не меньше, чем самые счастливые дни.
Величественно и непогрешимо прошел но кирпичной дорожке Иван Адуев, вынужденно поклонился дому — боярышник заставил. И Марсела вышла следом. Кажется, немного места занимали, а в саду сразу сделалось просторнее, дышать стало легче, да и мысли пошли не столь заскорузлые. Не замечали, как мы робеем перед дураками? Боимся, как бы они не усомнились в наших умственных способностях. Перед нормальным человеком можно дурачиться, перед дураком — ни в коем случае. Опасно.
Выпил чаю и рванул на электричку Вовушка, зажав под мышкой портфель, набитый компрометирующими документами. На этот раз он потерпит поражение. Ничего не добьется, вернется со славой кляузника и, плюнув на все, уедет в Пакистан строить металлургический гигант.
Ушел Васька-стукач. Никто даже не заметил, когда, в какую сторону. Будто и не было его. Оглянулись — нету.
Анфертьев со Светой побрели в лес, да так и не вернулись. Тропинками вышли к платформе Жаворонки, оттуда уехали в Москву.
Сад стоял тихий, опустевший и какой-то очистившийся. То ли после ночной грозы, то ли после отъезда гостей, но появилась в нем приглашающая затаенность. Редкие капли падал и с листьев, птицы, выкупанные в росе, сходили с ума от такого утра, белки шутихами резвились в ветвях, Шаман уносился вслед за гостями, провожая каждого, возвращался, лаял, срываясь на восторженный визг, вопросительно