сами рукава отсутствовали, поскольку продырявились еще у прежней хозяйки. Катя любила этот халат именно за безразмерные карманы — у нее там всегда можно было найти несколько сухарей разной степени сгрызенности, и она постепенно съедала их, никому не докучая и не напоминая о себе.

Катю часто можно было увидеть на дереве, причем она предпочитала рябину — ее ветви шли от самой земли, и забраться на рябину было куда проще, нежели на необъятный дуб, на скользкий ствол березы или на колючую сливу. В теплых ветвях рябины она сидела долго и неподвижно, дожидаясь, когда рядом сядут сойки, синицы, снегири. Как-то Шихин обнаружил Катю на дереве во время дождя. Она сидела, забравшись в прозрачный целлофановый мешок, по которому часто и звонко стучали капли. Проделав в мешке дыру, Катя смотрела на соседку за забором, которая поливала грядки из резинового шланга. Катя терялась в догадках — зачем делать такую пустую работу? И придумывала десятки причин, по которым та могла поливать огород во время дождя. Например, соседка не заметила дождя, задумавшись о чем-то важном, или дождь мог быть ядовитым, во всяком случае не очень полезным для редиски, морковки, огурцов, или соседка сомневалась, что дождь продлится слишком долго, или ее растения, привыкнув к водопроводной воде, не принимали дождевой, а может, соседке просто нравилось поливать огород и она поливала его, несмотря ни на что...

— Что происходит? — спросил Шихин, обнаружив высоко в ветвях застывшую в целлофановом мешке Катю. В своем посверкивающем одеянии она таинственно темнела среди звезд.

— Это космический корабль, — отвечал из мешка приглушенный голос, казалось, он действительно доносился из небесного пространства.

— Куда же ты летишь?

— Я уже прилетела.

— И где находишься?

— Еще не знаю... Присматриваюсь вот...

— Ну, давай, присматривайся, — отвечал Шихин, отходя от рябины. — Тут, похоже, ко всем нам не мешает присмотреться.

Он не мог отделаться от мысли, что страсть к космическим путешествиям у Кати чисто наследственная — чуть ли не каждую неделю моталась на Венеру непонятно по каким надобностям его тетка Нюра, пока не улетела однажды в запредельное пространство, а дальний родственник Ваня из деревни Грива, надев шинель, подаренную генералом ракетных войск, и взобравшись на холм, где когда-то стоял барский дом, и светился окнами, и звучал музыкой, а теперь лишь змеи ползают в остатках его фундамента да растет серебристый тополь, которым так гордился барин Кавелин, так вот, взобравшись в лунную ночь на этот холм, в распахнутой генеральской шинели и с непокрытой головой Ваня часами что-то высматривает на Луне, изредка произнося странные слова, потому что человеческих слов он произносить не умеет. Когда было Ване три года, протянул он свою немытую ручонку к вареной картофелине на столе, а мать, злобная от недоедания и дурного воспитания, ударила по руке и навсегда отняла у Вани речь. Вот и мычит он, бедный, уж семьдесят лет — ровесником революции оказался Ваня, и высохшая его рука не может удержать ничего, кроме куска хлеба и стопки водки, которой баловал его иногда Шихин, приезжая в деревню перевести дух. До прошлого года приезжал, пока какая-то сволочь не облила поздним вечером его избушку бензином и не сожгла до пепла. И никто уже не подкармливал Ваню, и нашли его однажды в канаве... В генеральской опять же шинели.

А теперь, выходит, и Катя заинтересовалась ночным небом и звездным пространством. Задумавшись об опасной наследственности, Шихин поймал себя на том, что у него болит шея, ему неудобно, а стоит он, оказывается, на кирпичной дорожке с запрокинутой головой, пристально рассматривая какое-то смутное движение в Млечном Пути. Там явно что-то происходило, звезды перемещались, их сияние то усиливалось, то исчезало вовсе. И хотя Шихин уже вроде бы привык к странностям одинцовского неба, и никакого дела ему не было до событий в тысячах световых лет, он продолжал неотрывно смотреть в этот участок Млечного Пути, о чем-то догадываясь, что-то начиная понимать. Потом, спохватившись и встряхнувшись всем телом, как это делал Шаман, выбираясь из лесного озера, торопливо зашагал к дому. Шихину казалось, что, встряхиваясь, он освобождает невидимую свою шерсть от звездной ныли, сумасшедших мыслей и дурных предчувствий.

Но вот что интересно — пройдут годы, и Шихин начисто забудет о многих подробностях своей жизни в то время, весны и зимы сольются в его сознании в одну счастливую полосу под названием «Подушкинское шоссе», он забудет, кто приезжал к нему в гости, о чем говорилось, какие тосты поднимал и, а если ему о чем-то напомнить, будет долго морщить лоб и наконец произнесет: «Да, кажется, что-то похожее было».

А вот Катя запомнит каждый день, прожитый в бревенчатом доме с разваленными печами, протекающей крышей и стенами, сквозь которые пробивалось солнце, разбрасывая по полу жизнерадостные зайчики.

Шихин однажды ужаснулся, когда, уже взрослой, красивой и смешливой, Катя спросила:

— А ты помнишь, что устроил однажды Адуеву в саду?

— Ваньке? Адуеву? — Шихин насторожился. — А что я ему устроил? Ничего я ему не устраивал... Да и что ему можно устроить... Адуев он и есть Адуев...

— Он позволил себе несколько пренебрежительно отозваться о нашем доме...

— Даже так? — опять, как и пятнадцать лет назад, взъярился Шихин. — И он сам заговорил об этом?

— Весьма доброжелательно, как говорится, из самых лучших побуждений...

— Самое отвратительное пренебрежение — это доброжелательное! Любящее! Якобы! — почти в голос закричал Шихин. Нет, он не вспомнил случая, о котором заговорила Катя, но, представив адуевский прищур, его ягодицы, выпирающие из голубовато-клетчатого тесноватого костюма, его индюшачью величавость, взбесился.

— Ты поставил одну табуретку на другую, сверху водрузил мусорное ведро и сказал что-то в том духе, что, дескать, взбирайся, Ваня, там тебе будет удобнее. Он конечно, удивился. И тогда ты пояснил, что поскольку с высоты нормального человеческого роста он разговаривать не может, поскольку ему для этого возвышение требуется, то вот постамент, и надо поторопиться, пока он свободен, а то в этом саду собирается публика, которая без постаментов обходится с большим трудом, как и без унитаза...

— Ничего сказал, — раздумчиво проговорил Шихин... — И по смыслу, и по исполнению... Вполне.

— Да, но Адуев с тех пор не появлялся.

— Ну что ж, наверно, нашел постамент поприличнее... Боюсь, однако, что он поторопился...

— Почему?

— По моему разумению, скоро освободится много постаментов, выбрал бы... И бронзовые поступят, и гранитные, в окружении роз, фонтанов из полированного камня... И на фоне гор, равнин, на фоне заводских труб... У нас постаменты живут дольше своих хозяев, они становятся чем-то вроде общежитий. Их занимают, заранее зная, что это временно... Один Иосиф Виссарионыч освободил столько постаментов...

— Думаешь, их снова заселят?

— А почему бы и нет? Вон императорский лет сорок пустовал, пока Михаил Васильевич не взобрался и не замер в позе ученого и провидца. Но это, слава Богу, надолго.

— А знаешь, папаня, ты стал гораздо сдержаннее. Иногда тебе удается выглядеть даже воспитанным. Но сказать, что о людях ты стал думать лучше...

— Ты полагаешь, что думать о ближних с любовью и восторгом, несмотря ни на что, — это хорошо? — хмуро спросил Шихин.

— Ой, папаня! Какой же ты наивный! Даже не представляю, как тебе удалось выкарабкаться!

— Думаешь, удалось?

— Оглянись. Разве нет?

— Пожалуй, — согласился Шихин, который будет жить через пятнадцать лет. Шихин, который в данный момент мается на Подушкинском шоссе, никогда бы не ответил словом «пожалуй». До этого нужно дорасти, нужно кое-что иметь за душой, чтобы ответить так неопределенно и с достоинством, вроде и согласился, но оставил при себе свои сомнения, оговорил право возразить.

Вы читаете Падай, ты убит!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату