что возможно надеяться на нечто подобное для многих домашних животных и даже самого человека». Александр советовал продать бани и постройку в 9-й линии, хотя бы и «с потерей чего-нибудь», чтобы только поскорее Владимир вернулся к науке. «Я не буду спокоен, покуда ты опять не возьмешься за палеонтологию; я уверен, что на этом поприще ты мог бы сделать очень много и был бы и счастливым и вполне удовлетворенным человеком, т[ак] к[ак] было бы (сердечное) задушевное дело, которое наверное бы удавалось».
Но, увы, продать было уже невозможно. Поздно было продавать! Ибо никто не дал бы суммы, равной накопившемуся долгу. Софья Васильевна постаралась представить Александру Онуфриевичу «ясное очертание общего положения всего нашего имущества», и письмо ее устрашает обилием шестизначных цифр. Только частных долгов у супругов набралось на сто тысяч рублей! А банковские долги! А проценты!.. Правда, в итоге всех сложных подсчетов оказывалось, что остается «до 6000 чистого дохода, не считая ежегодного погашения в 6000». Но этот итог, по словам Софьи Васильевны, представлял лишь надежды; она отдавала себе отчет в возможности гораздо худшего исхода. Но, судя по ее письму, она держалась мужественно.
А Владимир Онуфриевич был близок к отчаянию.
«Каким образом мы могли пойти на такую огромную постройку, я и сам не могу дать себе отчет, это было какое-то безумное мечтание, что всякая постройка окупится и даст доход [...]. Вообще, вернувшись из-за границы, мне следовало дать отсечь себе руку, прежде чем решиться подписать хоть один вексель и вообще взяться за дела, но это случилось все как-то так фатально, что теперь я и понять не могу [...]. Засела нелепая мысль — вот обеспечу себя материально и затем примусь на свободе за научную работу. А это все пустяки, надо было перебиваться хоть самым бедным образом, но именно научной работой, а не оставлять занятий [...]. Ты спрашиваешь о внутренней моей жизни, но она поглощена всем этим, и об ней нечего говорить».
Брат, как мог, подбадривал Владимира Онуфриевича, пытался употребить свои связи для устройства его научной карьеры.
В Московском университете подходил к концу срок службы профессора Григория Ефимовича Щуровского — одного из старейших и заслуженных ученых России.
С Щуровским Владимира Онуфриевича связывали давние и, в сущности, самые добрые отношения. Еще в конце 1874 года по приглашению Щуровского Владимир Онуфриевич ездил в Москву на годичное собрание Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии — не столько для того, чтобы принять участие в заседании, сколько прозондировать почву: может ли он рассчитывать на доцентуру в Московском университете? Его тогда приняли «сочувственно и мило», особенное внимание уделял ему сам Щуровский. Однако надежды на доцентуру рассеялись. Ибо оказалось, что уже пять лет при геологическом музее университета состоял некто Милашевич, «который все время пилил какие-то кораллы и все ничего не выпилил», но тем не менее еще годом раньше его послали за границу — подготовиться к занятию кафедры геологии, чтобы по истечении срока службы Щуровского заменить его.
Правда, Ковалевский узнал, что Милашевич — человек больной, не очень способный и начисто лишенный энергии. Прояви Владимир Онуфриевич настойчивость, может быть, доцентура досталась бы ему. Однако «дела» и желание обязательно жить в Петербурге направили его усилия в иное русло. И вот теперь, оказавшись у разбитого корыта, Ковалевский вновь стал надеяться на Москву, тем более что срок службы Щуровского подошел к концу, а Милашевич все еще не защитил магистерской диссертации.
Александр Онуфриевич списался с другом и учеником Щуровского Анатолием Петровичем Богдановым, и тот ответил, что его брату лучше всего приехать и самому переговорить с Щуровским.
«Во всяком случае, не тревожься за свою будущность, — писал Владимиру Александр, — так или иначе она устроится не хуже обстановки других».
Между тем «дела шли к дурному исходу», и, хотя Софья Васильевна, по словам мужа, в критический момент «выказала чудеса энергии, ума, настойчивости», спасти положение уже было невозможно. «Главная беда в том, — объяснял прозревший Владимир Онуфриевич, — что бани не дают и не могут дать того дохода, который от них ждали, т.е. 1000 р[ублей] в неделю, а не более 750 р[ублей] на круг, а этого положительно мало, чтобы справиться с долгами и дорогою постройкою [...]. Здание возведено в таких размерах и такой стоимости, что оно не окупает всех % и, следовательно, неминуемо должно погибнуть».
Пришлось созвать кредиторов и отдаться на их милость. Не обошлось без крика, гневных жестов, угроз... Однако, смирившись с действительностью, кредиторы не могли не понять, что продажа имущества Ковалевских «с молотка» им самим крайне невыгодна. Ибо в лучшем случае они получат половину причитающегося им долга. Большинство склонилось к тому, чтобы по их коллективному поручительству раздобыть деньги по второй закладной, а затем в течение шести лет из доходов с дома и бань покрыть всю задолженность.
Для Ковалевских это был наилучший выход. Но кредиторов оказалось пятьдесят человек. И некоторым деньги требовались немедленно, они не соглашались ни на какие отсрочки.
Когда и как удалось сговориться, документы установить не позволяют. Ясно лишь, что имущество Ковалевских «с молотка» не пошло, но и не приносило им впоследствии ровным счетом ничего. Бани, слава богу, удалось сдать в аренду, однако все, что платил арендатор, шло на уплату процентов в банк. Ну а то, что выручалось за книги и квартиры, уплывало в карманы частных кредиторов. Лишь с 1882 года некто Карбасников (он вел дела Ковалевских в Петербурге) смог высылать Софье Васильевне по 200 рублей в месяц.
В марте 1880 года Владимир Онуфриевич поехал в Москву на переговоры с Щуровским. Но они закончились ничем. Ковалевский понял только, что в лице Милашевича он по-прежнему имеет серьезного конкурента. Правда, зашедший к Владимиру Онуфриевичу химик Морковников (он со времен одесского экзамена с симпатией относился к Ковалевскому) заверил его, что Милашевич вполне доволен тем местом, какое занимает вне университета. Морковников предполагал, что Щуровский и Богданов на самом деле хотят выдвинуть на кафедру геологии молодого Алексея Петровича Павлова, который, однако, еще ничем не проявил себя в науке, и, как бы ни верил в него Щуровский, в ближайшее время прав на доцентуру у него не будет.
Морковников советовал, невзирая ни на что, перебраться в Москву и начать читать хотя бы приват-доцентский курс. Если лекции пойдут хорошо, уверял он, Ковалевского вынуждены будут избрать штатным доцентом. А защитив докторскую диссертацию, он станет и профессором.
Все это, однако, оставалось крайне неопределенным. И кроме того, после потрясений последних месяцев Владимир Онуфриевич не чувствовал большой уверенности в самом себе.
«Ты сам понимаешь, Саша, — писал он брату, — что, прекратив сколько-нибудь в 1874 году систематические занятия, я страшно много перезабыл, к тому же на голову легла вся проклятая деятельность по строительству и т.д., откуда же взяться таким лекциям, которые бы пробили себе дорогу, несмотря на враждебное отношение большинства. На докторскую диссертацию тоже нельзя будет представить даже мою меловую работу, они ее могут забраковать, и потребуется делать что-нибудь совершенно новое, а это при недостатке средств вещь невозможная».
Земля колебалась под ногами Ковалевского, и в тщетных попытках обрести твердую опору он метался из стороны в сторону, словно затравленный зверь. В письмах его мелькают самые невозможные проекты: то он собирается поехать чиновником особых поручений при кавказском генерал-губернаторе, то наняться к какому-нибудь богатому помещику управляющим имением, то даже — удрать от кредиторов за границу...
Однако Владимир Онуфриевич еще не успел испить до дна всю меру страданий и унижений, какие выпадают на долю обанкротившегося коммерсанта, когда фортуна снова улыбнулась ему.
Глава пятнадцатая
Рагозин и другие