ты. У нас не бывает выбора.
— Но если мы — властелины?..
Ее улыбка была невыразимо грустная — под стать глазам.
— Семья и страна требуют от нас жертв. И от тебя однажды потребуют.
— Так ты не любишь патро?
Герцогиня печально вздохнула. Ему вдруг показалось, что мать вот-вот заплачет, но она лишь перестала улыбаться.
— Насколько мне это позволено.
Мальчику этот ответ показался бессмысленным. Снова он — ребенок, не знающий ни языка, ни чувств взрослых.
— И патро тебя не любит?
Материнские ладони на его плечах одеревенели.
— Насколько это позволено ему.
Она коснулась своих волос, пригладила неуложенные завитки, намотала локон на палец.
— Только никогда не спрашивай, любим ли мы тебя. Конечно, любим. Клянусь Матрой эй Фильхо. — Она поцеловала пальцы и прижала их к левой груди.
Он посмотрел на шелково-парчовый сверток в колыбели.
— И ее? Даже такую маленькую и вонючую? Мать рассмеялась. Это приободрило мальчика, хоть и не могло служить ответом, ведь он спрашивал не в шутку.
— Точно таким же маленьким и вонючим был когда-то ты. Да, ее мы тоже любим.
Алехандро перевел взгляд на женщину, которая родила и его, и сестру.
— Когда я вырасту, женюсь на ком захочу. Веселья как не бывало. Вместе с улыбкой потускнел теплый блеск в глазах.
— Там посмотрим.
— Как я сказал, так и будет.
Она провела по лицу сына холодными пальцами, наклонилась, прижала к его лбу мягкие губы.
— Надеюсь.
А почему должно быть иначе? Ведь он станет герцогом. Герцогом Тайра-Вирте.
— Помолись об этом, — прошептала мать, встала, шурша юбками, повернулась к женщинам и прижала ладонь к животу. — Затяните шнуровку, — велела она. — Я должна появиться перед ним какая была, а не какая сейчас… И перед двором. И перед главным иллюстратором. Не хочу, чтобы люди смотрели на Пейнтраддо Наталиа, который сегодня будет написан в честь моей любимой маленькой доньи, и называли ее мать-герцогиню толстухой.
Безмолвствуя, Сарио следил за тем” как Сааведра приводит мир в порядок. Для них, переживших чудовищный кошмар наяву, все пойдет по-прежнему.
Кречетту освещал только принесенный ими огарок свечи в глиняном подсвечнике. Стены без окон были покрашены желтой охрой — в отличие от побеленных залов Галиерры, эта комната в полумраке казалась отделанной янтарем и слоновой костью, кое-где тускло поблескивала позолота. Пламя, колеблясь над подсвечником в руке Сааведры, разбрасывало тени, и в них кречетта казалась почти пустой. Все вещи можно было легко сосчитать по пальцам: железный канделябр, грубый деревянный стул, мольберт, прикрытый куском парчи.
И автопортрет — Пейнтраддо Чиева Томаса Грихальвы.
Он висел на мольберте. Сааведра с шумом втянула воздух и совлекла парчу.
Да, Сарио действительно жег портрет, но не очень удачно. В центре холста, на месте груди Томаса, зияла дыра, все остальное уцелело.
— Матра Дольча, — прошептала Сааведра. — О Милая Матерь… — Ее пальцы, сжимавшие ткань, дрожали.
— Я не смог, — признался он. — Испугался, что учуют дым.., и придут.
Сааведра выпустила из пальцев парчу. Она стояла перед мольбертом, разглядывала картину, а Сарио смотрел ей в лицо и видел, как под кожей набухают мускулы, как растекается бледность, как поджимаются губы, как углубляются складки над переносицей и возле рта. Путаница черных кудрей доставала до плеч, но тень от нее не прятала висков и лба. Ей изумительно шел мягкий свет; в тот миг Сарио уловил столь желанную для художника ясность черт.
«Я ее, напишу… Я…»
Конечно, он напишет ее портрет. Кто, если не он? Кто сделает это лучше, чем он?
Она что-то прошептала, коснулась губ и сердца. Сарио перевел взгляд на картину и увидел то же, что и она: руку настоящего мастера, Одаренного. Тончайшая работа кисти, превосходное сочетание оттенков, ни единого лишнего мазка. А так изобразить лицо и торс мог только наметанный глаз, Луса до'Орро, способный превращать серый холст в зеркало.
Томас Грихальва. Полнейшее сходство.
И дыра с неровными краями на том месте, где у живого человека бьется сердце.
— Сарио… — К нему повернулось лицо с большими блестящими глазами. — Так это правда…
Он не то вздохнул, не то всхлипнул. — А ты думала, я лгу?
— С тобой это бывает.
— Тебе я никогда не лгал.
Да. Ей — никогда. Она прикрыла на миг глаза, облизала губы и снова зашептала:
— Матра Дольча, дай мне силы…
— Ты его видела, — сказал он. — Видела, что с ним стало. Он сидел вот здесь, на этом самом месте, на стуле, а они писали с него калеку! Слепого! Ведра, ты видела! Если не мне, то своим собственным глазам ты веришь?
Она прижала ко рту ладони.
— Да, — повторил он, — видела, и тебя от этого тошнит. И ты еще спрашиваешь!
— Как же иначе? — глухо промолвила Сааведра и опустила руки. — Приходится, Сарио… Ведь.., ведь то, что мы видели…
— ..магия, — договорил он за нее.
— И то, что сделал ты… Прожег дыру в картине…
— Тоже магия.
— А значит, ты.., значит, ты… О Матра эй Фильхо! Значит, ты Одаренный, как Томас, как все Вьехос Фратос…
К нему вернулась способность улыбаться, по крайней мере чуточку растягивать губы.
— А ты сомневалась?
— Но это значит, что любой Одаренный мужчина… — Она вновь повернулась к искалеченной картине и зашептала молитву, касаясь пальцами губ и сердца.
— Он открыл мне правду, — сказал Сарио. — А потом умолял, чтобы я его избавил от мук.
— Но ведь ты не знаешь наверняка, умер ли он. Сарио посмотрел на картину. На дело рук своих.
— Он сказал, что огонь подействует. Что мне не добыть необходимых красок, но достаточно уничтожить холст. Наверное, он мертв.
Она до отказа наполнила легкие воздухом. И выпустила его. Снова вдохнула и выдохнула.
— Надо, чтобы они узнали. — Она резко повернулась к Сарио. — Ты должен пойти и рассказать.
— Рассказать? — У него мурашки побежали вдоль позвоночника. — Кому?
— Вьехос Фратос.
— Ведра…
— Надо, чтобы они узнали. Пусть придут и увидят. — Она бесшумно поставила на пол свечу, затем сняла с мольберта портрет и поднесла к огню. Пламя затрещало, вгрызаясь в черный край прожженной дыры. — Иди, — велела Сааведра.