к кушетке и, присев рядом с Мэри, спросил: — Так что же происходит?
Она заговорила. Я пил пиво маленькими глотками, а Мэри прерывалась время от времени, чтобы тоже выпить пива.
— Я чувствую, что, чем глубже вникаю в ваши рассуждения о передаче энергии из одного n-мерного пространства в другое, тем лучше понимаю, что случилось со мной. — В ее голосе зазвучали новые нотки: обертоны исчезли, голос сделался менее низким и не таким гнусавым.
— Не знаю, что и сказать, — ответил я. — О подобных вещах я предпочитаю не говорить и даже не писать. То, что мог, я изложил в статьях. — Последнюю фразу я произнес погромче: пускай порадуется аудитория (впрочем, существует ли она?).
— Что ж… — ладонь Мэри, накрытая моей, снова задрожала.
Мы очень долго сидели бок о бок на кушетке и переговаривались с помощью рук, обсуждая то, что сейчас едва приходит мне на память, поскольку человеческий язык не в состоянии передать смысл нашей беседы. Однако разговор велся серьезный.
— Послушайте, — сказал я наконец, — пойдемте со мной. Я живу на верхнем этаже, поэтому устроил себе нечто вроде террасы. Допивайте пиво и пошли. Ночь просто замечательная, на свежем воздухе вам станет лучше. — Я провел Мэри через кухню в кладовую, где находилась дверь черного хода. — Поднимайтесь. — А сам вернулся в комнату, поставил «Кельнский концерт» Жарра и прибавил громкость, чтобы мы могли слушать музыку снаружи, после чего взобрался по лестнице на крышу.
Под ногами заскрипел просмоленный гравий.
Это одно из моих любимых мест. По периметру крыша обнесена бордюром высотой по грудь взрослому человеку, с двух сторон над ней возвышаются громадные ивы, ветви которых скрывают камень и превращают крышу в подобие спасительной гавани. Я. обычно садился на широкую сломанную кушетку, а порой; когда дул ветерок и в воздухе разливалась прохлада, ложился на нее с брайлевой планисферой в руках, слушая «Звездные пути» Шольца, и мне казалось, будто через проекции я постигаю звездное небо.
— Восхитительно, — проговорила Мэри.
— Правда? — Я снял с кушетки целлофановую пленку, и мы сели.
— Карлос…
— Да?
— Я… Я… — Все тот же пронзительный вскрик.
— Пожалуйста, — сказал я, обнимая ее за плечи, — не теперь. Не теперь. Расслабьтесь, прошу вас. — Она повернулась ко мне, положила голову на мое плечо. Я провел пальцами по волосам Мэри — коротким, не длиннее, чем до плеч, — расцепил узелки, прикоснулся к ушам, погладил шею. Она перестала дрожать и успокоилась.
Время шло, а я по-прежнему ласкал Мэри. Никаких других мыслей, никаких желаний. Как долго это продолжалось? Не знаю, быть может, с полчаса или дольше. Она тихонько замурлыкала. Я нагнулся и поцеловал ее. Мелодия, которую играли на рояле, изредка прерывалась голосом Жарра. Мэри привлекла Меня к себе; у нее перехватило дыхание, потом она шумно вздохнула. Поцелуй приобрел страстность, языки завели свой собственный разговор, смысл которого я улавливал, что называется, всеми «чакрами» — шеей, позвоночником, животом, чреслами. Ничего кроме поцелуя, которому я отдался, не сделав ни малейшей попытки воспротивиться.
Помню, приятель-студент спросил однажды, не возникает ли у меня проблем с половой жизнью. «Трудно, наверное, определить, когда девушке… хочется?» Я засмеялся; мне захотелось объяснить, что на самом деле все поразительно просто. Слепец вынужден полагаться на прикосновения, что дает ему известную фору: пользуясь руками, чтобы «видеть» лица, полностью завися от рук, он без труда переходит то, что Расе именует границей между мирами секса и отсутствия секса.
Мои руки исследовали тело Мэри, впервые узнавая его за время нашего знакомства, что возбуждало уже само по себе. Кажется, я полагал, что люди, у которых узкие скулы, должны быть узкобедрыми (уверяю вас, так оно в большинстве случаев и есть), однако она обманула мои ожидания — у нее были крутые бедра из разряда тех, к каким ни за что не привыкнуть (ни за что — чужеродность другого — до конца не поверить в их существование). Мои пальцы по собственной воле забрались ей под одежду, в промежуток между пуговицами, расстегнули блузку, справились с застежкой лифчика. Мэри одним движением плеч сбросила одежду. Я ощутил податливость ее груди, прижался ухом к коже у грудной клетки, услышал биение сердца… Плоть к плоти, кожа к коже, в пределах единого, переполненного энергией осязательного пространства.
Кожа — голос бесконечности.
Когда все кончилось, из квартиры по-прежнему доносились звуки рояля, которым словно аккомпанировал приглушенный расстоянием шум уличного движения. В вентиляционном колодце ворковали голуби: казалось, то пытаются объясниться между собой обезьяны, пасти которых замотаны проволокой. Кожа Мэри была влажной от пота; я лизнул ее и восхитился чудесным Привкусом. Сгусток мрака перед глазами, в которых и без того темно… Мэри перекатилась на бок, мои руки вновь легли на тело женщины, нащупали развитые бицепсы, несколько родинок на спине, похожих на крохотные изюминки. Пальцы опустились ниже, прошлись по позвоночнику, который будто покоился в некоем углублении, образованном крепкими мышцами. Моя голова лежала у нее на руке, возле груди.
— Кто же ты? — спросил я ее.
— Потом. — Когда же я снова раскрыл рот, она приложила к моим губам свой пальчик и сказала: — Друг. — Жужжащий шепот, похожий на звук камертона, на голос, который я (мне стало страшно, ибо я не знал ее) уже полюбил. — Друг…
С. В какой-то момент зрение с позиций геометрического мышления начинает восприниматься как досадная помеха. Те, кто привык зрительно представлять доказательства теорем, как в евклидовой геометрий, со временем приходят к пониманию того, что, к примеру, в n-мерных системах визуализация невозможна: она ведет к путанице и недоразумениям. В таких случаях наилучшей чувственно воспринимаемой аналогией, какую мы имеем, является внутренняя геометрия, осязательная, направляемая кинетической эстетикой. Так что я обладаю определенными преимуществами.
Однако сохраняются ли они в реальном мире, в геометрии человеческих привязанностей? Существует ли то, что и впрямь нельзя увидеть, а можно только ощутить?
ОА. Главным для тех, кто занимается взаимоотношениями геометрии и реального мира, является вопрос о том, как Перейти от невыразимых впечатлений чувственного опыта (слабо ощущаемые поля силы и опасности) к общепринятым математическим абстракциям (объяснениям). Или, как говорит Эдмунд Гуссерль в «Происхождении геометрии» (сегодня утром Джордж невразумительней обычного процитировал мне именно этот отрывок): «Каким образом геометрический идеал — равно как и идеалы прочих наук — вырывается из рамок своего первичного, глубоко личного происхождения, где он остается структурой в пространстве сознания души первооткрывателя, и поднимается к идеальной объективности?»
Тут в дверь постучали — четыре удара подряд.
— Входите, Джереми, — сказал я, чувствуя, как убыстряется пульс.
— Кофе вот-вот сварится, — сообщил он, заглянув в кабинет. — Я угощаю.
Мы прошли в его кабинет, в котором витал чудесный аромат французского кофе. Я опустился в одно из плюшевых кресел, что стояли вокруг стола, взял в руки крохотную глазурованную чашечку и пригубил горячий напиток. Джереми расхаживал по комнате, рассуждая о всяких пустяках и явно избегая заговаривать о Мэри и о том, что с ней связано. Кофе согрел меня, даже ногам стало жарко; правда, благодаря потоку воздуха из кондиционера я не вспотел. Поначалу все шло хорошо и приятно: горьковатый, крепкий кофе Смочил небо, проник в горло, поднялся к носоглотке, забрался в глаза и мозг и одновременно проскользнул в легкие. Я дышал кофе, моя кровь становилась все жарче.
…Я сообразил, что о чем-то говорю. Голос Джереми раздавался откуда-то сверху, — должно быть, Блесингейм стоял прямо передо мной, — и в нем слышалась легкая хрипотца, словно фразы проходили через старый угольный микрофон.
— А что произойдет, если энергию из этой системы направить сквозь векторные измерения в макросистему?
— Что ж… — радостно отозвался я. — Допустим, что каждая точка Р n-мерной дифференцируемой