закрыл дверцу, как раз когда поезд входил в туннель.
— Вот видите, — сказала она. — Вы могли погибнуть.
— Наплевать, — ответил он.
Кристоф больше не желал с ней разговаривать.
— Мир очень глупо устроен, — сказал он. — Люди мучают друг друга, мучаются сами, а когда хочешь помочь человеку, он тебя в чем-то подозревает. Вот гадость! Это не люди, а какие-то уроды.
Она, смеясь, пыталась его успокоить. Положила ему на руку свою затянутую в перчатку ручку и, ласково уговаривая, назвала его имя.
— Как, вы знаете меня? — удивился он.
— А кто кого не знает в Париже? Мы ведь одного поля ягоды. И напрасно я с вами так говорила. Я вижу, вы славный малый. Успокойтесь же! Дайте руку! Ну, помирились?
Они пожали друг другу руку и стали беседовать дружески.
— Я не виновата, — объяснила она. — Слишком горький у меня опыт, и теперь я не верю никому.
— Меня тоже часто обманывали, — ответил Кристоф. — А я продолжаю верить людям.
— Сразу видно, что вы родились простофилей.
Он рассмеялся.
— Правда, мне часто приходилось глотать горькие пилюли. Но это меня не тревожит. Желудок у меня здоровый. Мне случалось справляться и с более крупным зверьем — с голодом, с нуждой, а иногда и с мерзавцами, которые портили мне кровь. Все это только пошло мне на пользу.
— Вам хорошо, — сказала она, — вы — мужчина.
— А вы — женщина.
— Это не бог весть что.
— Это красота, а может быть, и сама доброта! — воскликнул он.
Она засмеялась:
—
— Надо защищаться.
— Тогда доброты ненадолго хватит.
— Значит, ее и было немного.
— Возможно. А главное — не к чему страдать. Все, что
Он хотел было выразить ей сочувствие, но вспомнил, какой отпор встретили недавно его соболезнования.
— Вы опять скажете, что роль утешителя выигрышна.
— Нет, больше не скажу, — обещала она. — Я чувствую, что вы по-настоящему добрый и искренний. Спасибо. Только не говорите мне ничего. Вы не знаете… Благодарю вас.
Поезд подходил к Парижу. Они расстались, не обменявшись ни адресами, ни приглашениями.
Месяца через два она пришла к Кристофу.
— Я пришла потому, что мне необходимо поговорить с вами. После нашей встречи я изредка вспоминала вас.
Она села.
— Только на минутку. Я вас не задержку.
Он начал что-то говорить. Она его прервала:
— Погодите немножко.
Они помолчали. Потом она сказала, улыбаясь:
— Я дошла до предела. Теперь мне лучше.
Он попытался расспросить ее.
— Нет, не надо! — сказала она.
Она осмотрелась по сторонам, задерживая взгляд на отдельных предметах и по-своему оценивая их, наконец увидела фотографию Луизы.
— Это мама? — спросила она.
— Да.
Она взяла карточку и вперила в нее ласковый взгляд.
— Милая старушка! — сказала она. — Вы счастливый!
— Она умерла!
— Это ничего не значит, все-таки она у вас была.
— А у вас?
Она нахмурила брови, отклоняя эту тему. Она не желала никаких расспросов.
— Лучше поговорим о вас. Расскажите… Ну что-нибудь о вашей жизни…
— Вам это ни к чему.
— А все-таки расскажите…
Кристоф не хотел рассказывать, но поневоле отвечал на ее вопросы, потому что она умела спрашивать. И рассказал именно то, что его мучило, — историю своей дружбы, охлаждение Оливье. Она слушала с улыбкой, в которой было и сочувствие и насмешка… Внезапно она спросила:
— Который час? Господи! Я уже два часа сижу здесь!.. Простите… Но, право же, легче стало на душе!.. Мне хотелось бы приходить к вам… — добавила она. — Не часто… Иногда… Мне это помогло бы. Но я боюсь докучать вам, отнимать у вас время… Ну хоть ненадолго, изредка…
— Хотите, я буду приходить к вам? — предложил Кристоф.
— Нет, нет, ко мне не надо. Лучше у вас…
Но она долго не приходила.
Где-то на вечере Кристоф случайно узнал, что она тяжело больна и уже давно не играет. Несмотря на запрет, он отправился к ней. Ему ответили, что никого не приказано принимать; но после того, как он, назвав себя, вышел за дверь, его вернули. Франсуаза лежала в постели, ей было лучше; она перенесла воспаление легких и сильно изменилась, но взгляд остался тот же — пронзительный, непокорный. Она явно обрадовалась Кристофу. Усадила возле постели и заговорила о себе с ироническим безразличием. Сказала, что чуть не умерла. Он взволновался. Она высмеяла его. Он упрекнул ее за то, что она ничего не сообщила ему.
— Сообщить вам? Чтобы вы пришли? Ни за что на свете!
— Готов поручиться, что вы даже не вспомнили обо мне.
— И будете правы, — подтвердила она с обычной своей насмешливой и чуть грустной улыбкой. — Во время болезни не вспомнила ни разу. А вот сегодня вспомнила. Да не огорчайтесь вы! Когда я больна, мне ни до кого нет дела, я хочу только, чтобы меня все оставили в покое. Уткнусь носом в стену, лежу и жду. Я хочу быть одна, подохнуть одна, как крыса.
— Но ведь тяжело страдать одной!
— Я привыкла. Я столько лет была несчастна. И никто ни разу не помог мне. А теперь я обтерпелась… И вообще так лучше. Никто все равно ничем не поможет. Только шумят в комнате, пристают, надоедают, лицемерно охают… Нет. Я предпочитаю умереть в одиночестве.
— Какое смирение!
— Смирение? Не понимаю, что это такое. Нет, я просто стискиваю зубы и проклинаю боль.
Он спросил, неужели никто не навещал ее, не заботился о ней. Она сказала, что товарищи по театру — неплохие люди, хоть и дураки; они рады услужить и посочувствовать, но, конечно, больше на словах.
— Я же вам сказала, что сама не хочу их видеть. Со мной трудно ужиться.
— Я бы не прочь попробовать, — заметил он.
Она с сожалением посмотрела на него.
— И вы туда же! Вы тоже не лучше других.
— Простите меня, простите… — сказал он. — Боже правый! Я и в самом деле становлюсь парижанином! Мне стыдно… Клянусь, я сболтнул, не подумав…
Он зарылся лицом в одеяло. Она от души расхохоталась и легонько шлепнула его по затылку.