петь приятным голосом гимн богине Кали…»
Он поет о тождестве божественной Матери с Абсолютом, поет об игре с воздушным змеем из человеческих душ, который Мать запускает, держа его на веревке иллюзии.[223]
«…Мир – это игрушка Матери. Она для забавы позволяет одному-двум змеям из тысячи сорваться с веревки иллюзии. Это ее игра. Она говорит избранной ею душе, лукаво подмигивая ей: „Ступай в мир и живи там, пока не получишь от меня дальнейших распоряжений“».
И, подражая ей, он обращается к ученикам Кешаба со снисходительной иронией, вызывающей дружный хохот:
– Вы живете в мире? Ну и оставайтесь там. Вам не предназначено покинуть его. Будьте тем, что вы есть: чистым золотом, смешанным с лигатурой, сахаром, смешанным с патокой… Мы играем в игру, в которой надо получить семнадцать очков, чтобы выиграть. Я получил больше – и проиграл. Вы ловкие люди, недобрали очков и можете продолжать игру… В сущности, совсем не важно, живете ли вы в миру или в семье, лишь бы не терять общения с богом…
Именно во время этих бесед, чудесно сочетающих наблюдательность и экстаз, насмешливый здравый смысл и высочайшие идеи, Парамаханса говорит свои чудесные притчи, о которых я уже упоминал, – о божественном резервуаре с несколькими «гхатами» (лестницами) и о Кали-пауке. Он обладает слишком тонким чутьем реальности, слишком ясно читает в душах людей, чтобы рассчитывать довести их до такой же степени свободы духа, какой он сам достиг; он рассчитывает свою мудрость по их силам; он не требует большего, чем эти силы могут дать, но дать уже надо все, без остатка.
Прежде всего он открывает перед Кешабом и его учениками с широтой взгляда и терпимостью, допускающей законность различных точек зрения (казавшихся им до этих пор непримиримыми), – прежде всего он открывает перед ними сущность жизни, дух живого творчества. Этим интеллигентам, окостеневшим в рамках своего разума – своих разумов, – он развязывает члены, делает их свободными и гибкими.
Он отрывает их от абстрактных споров… «Живите, любите и творите…» Их застывшая кровь снова начинает циркулировать…
– Творить – значит быть подобным богу, – говорит он Кешабу, который в это время расточался в бесконечных и бесплодных спорах. – Когда вы полны сокровенной сущностью жизни, каждое ваше слово правдиво. Поэты во все времена восхваляли правду и добродетель. Сделались ли их читатели от этого добродетельными и правдивыми? Но когда среди нас встречается человек, отрешившийся от своего «я», то его действия становятся дыханием добродетели: то, что он делает для других, украшает их самые будничные мечты, то, чего он коснется, делается правдивым и чистым: он становится отцом действительности.[224] То, что он создает, не исчезнет никогда. Вот этого я жду от вас. Заставьте умолкнуть псов злобы. Пусть слон Всевышнего протрубит благословение всему, что существует. Вы обладаете этой могущественной силой. Хотите вы применить ее? Или же предпочитаете растратить эту краткую жизнь на вражду с людьми…[225]
И Кешаб послушался совета. Он снова пустил корни в горячую землю, согретую жизнью чувства, жизнью крови, – землю, омываемую божественными соками Верховного Существа. Рамакришна заставил его почувствовать, что этих соков не лишена ни одна частица, ни один самый скромный росток человеческой мысли. Он снова сочувственно раскрыл свою душу иным формам веры, даже некоторым обрядно-стям, которые он до того отклонял. Он открыто взывал к
А тот, еще наполовину погруженный в экстаз, говорит сам с собой. И Кешаб молчит, впивая в себя таинственные слова, будто исходящие от самой Матери. Они объясняют ему с жестоким и утешительным спокойствием глубокий смысл его страданий и надвигающейся смерти. [227] Как хорошо Рамакришна понимает смятение этой жизни, полной беспокойной веры и любви.
– Вы больны, – говорит он ему тихо, – и это полно значения. В беспрестанных поисках бога порывы благочестия не раз пронизывали ваше тело. Болезнь ваша есть след этих потрясений. Трудно составить себе понятие о производимом ими в организме разрушении в тот момент, когда они происходят. По Ганге плывет лодка, и никто этого не замечает. Но несколько времени спустя сильная волна (ею поднятая) ударяет о берег и уносит часть его. Когда божественный огонь коснется хрупкого жилища, тела, он сожжет сначала страсти, потом ложное «я» и, наконец, уничтожит все без остатка… Вы еще не достигли конца… Почему вы позволили поместить свое имя в списки больницы господа? Вас теперь не выпустят, прежде чем не проставят против вашего имени запись: исцелился…
Затем он для сравнения вызывает в памяти Кешаба трогательный образ божественного садовника, который разрыхляет почву у корней драгоценного розового куста, для того чтобы они могли пить ночную росу…[228]
– Болезнь намеренно подкапывает корни вашего существования.
И Кешаб молча слушает и улыбается. Эта улыбка Рамакришны освещает траурный сумрак дома и страдания больного, как таинственный луч света на темных полотнах Рембрандта. Рамакришна переходит к торжественному тону, только когда Кешаб, утомленный, покидает его: он предписывает умирающему не жить во внутренних комнатах вместе с женщинами и детьми, но оставаться наедине с богом.
И последние слова Кешаба в предсмертных муках были: Мать… Мать…[229]
Нетрудно понять, что этот великий идеалист, верующий в бога Разума, Добра, Справедливости и Истины, оказался в трагические дни далеким от Всевышнего, ушедшего от него слишком высоко, и что он почувствовал необходимость приблизиться, прикоснуться к нему пылью ног Рамакришны, почувствовал, что видеть и слышать его через Рамакришну было бы освежающей отрадой в его лихорадке. Такие переживания имеют вечное значение. И этого именно не могут простить Рамакришне некоторые гордые ученики Кешаба.
Хотелось бы, чтобы и последователи Рамакришны не выставляли этого напоказ. Пусть они берут пример со своего кроткого учителя. Как только окончилось последнее их свидание и Кешаб удалился, Рамакришна сейчас же начал со свойственной ему скромностью говорить о величии Кешаба, заслужившего уважение как образованной верхушки общества, так и простых верующих, как он сам. Он всегда с глубоким уважением отзывался о Брахма Самадже,[230] лучшие представители которого платили ему тем же и сумели использовать его пребывание среди них.[231] Их ум и сердце стали от этого шире. Рамакришна больше, чем кто бы то ни было, сделал для возвращения в лоно народной веры оторвавшейся от народа верхушки, которая, плохо усвоив полунауку Запада, едва не сбилась с пути.
Достаточно одного примера: его великий ученик Вивекананда вышел из рядов Брахма Самаджа, из рядов яростных борцов во имя Западного Разума против индуистских традиций, которые он впоследствии научился уважать и защищать. От этого индуистского пробуждения западная мысль ничего не потеряла. Но мысль Востока утвердила свою независимость.
Отныне между Западом и Индией, как между равными единицами, становится возможен союз, а не порабощение и не убийство одной культуры другою.