нежную кожу деревьев – зеленоватые днем стволы вымахнули из тьмы мертвенно-белыми призраками и спрятались вновь. Отбросив окурок, я встал посмотреть, кто подъехал.
Как я и ожидал, это был Григорович. Отъезжая с аэродрома сюда, я послал его побеседовать о Кисленко с настоятелем здешней звезды коммунистов. Беседа ничего нового не дала. Замечательный человек, честный, щепетильно порядочный, всегда буквально рвущийся помочь и защитить. Мухи не обидит. После смерти Алтансэс Эркинбековой был одним из кандидатов на тюратамского настоятеля. Едва- едва не прошел.
– Да, – сказал я с тяжелым вздохом, – здесь больше делать нечего. Конечно, пощиплем версию с начальником, но… Доктор, перелет нашему страдальцу не повредит?
Круус долго отлавливал свой платок. Добыл наконец. Вытер губы. Потом лоб.
– Понятия не имею, – ответил он затем.
Снова Петербург
1
Ее я любил совсем иначе. Она была, как девочка: наверное, такой и пребудет. И поначалу, долго, я словно бы ребенка баюкал и нежил, а она доверялась и льнула, но в некий миг, как всегда, эта безграничная мужская власть над нежным, упругим, радостным, вдруг взламывала шлюзы, и я закипал, а она уже не просто слушалась – жадно подставлялась, ловила с ликующим криком, и я распахивал запредельные глубины и выворачивался наизнанку, тщась отдать этой богонравной пучине всю душу и суть, и действительно на миг умирал…
Спецрейсом мы вылетели ночью и, немного догнав солнце, оказались в Пулково глубоким вечером. Прямо с аэровокзала я позвонил Стасе – никто не подошел. И теперь, хотя, прежде чем вернулось дыхание, вернулось, опережая его, грызущее беспокойство о ней не расхворалась ли, где может быть в столь поздний час, исправен ли телефон – я был счастлив, что поехал на Васильевский.
– Родненький…
– Аушки?
– Ненаглядный…
– Да, я такой.
– Ты соскучился, я чувствую.
– Очень.
– Как мне это нравится.
– И мне.
– Как мне нравится все, что ты со мной делаешь!
– Как мне нравится с тобой это делать!
– Может, ты поесть еще хочешь? Ты же толком не ел весь день!
– Я люблю тебя, Лиза.
– Господи! Как давно ты мне этого не говорил!
– Разве?
– Целых двенадцать дней!
– А ты…
– Я очень-очень крепко тебя люблю. Все сильнее и сильнее. Если так пойдет, годам к пятидесяти я превращусь просто в белобрысую бородавку где-нибудь у тебя подмышкой. Потому что мне от тебя не оторваться.
– Не хочу бородавку, Хочу девочку.
– А как тебя Поленька любит! Ты знаешь, по-моему, уже немножко как мужчину. Ей будет очень трудно, я боюсь, отрешиться от твоего образа, когда придет ее время.
– Когда родители любят друг друга, дети любят родителей.
– Правда. Смотрит на меня, и тебя любит, смотрит на тебя, и меня любит…
– Тебе не тяжело со мною, Лиза?
– Я очень счастлива с тобой. Очень-очень-очень.
Листья на ветру.
Но разве виновны они в том, что не умеют летать сами? Кто дерзнет вылавливать их из ветра и кидать в грязь с криком: «Полет ваш – вранье, вас стихия тащит! То, что вы летите сейчас, совсем не значит, что вы сможете летать всегда…»?
Сквозь занавеси из окон сочилось скупое серое свечение. В столовой, за неплотно закрытой дверью, мерно тикали часы. Бездонно темнел внизу ковер, дымными призраками стояли зеркала. Дом.
Ее дыхание щекотало мне волосы подмышкой – там, где она собиралась прирасти. Почти уложив ее на себя, я обнимал ее обеими руками, крепко-крепко, почти судорожно – и все равно хотелось еще сильнее, еще ближе.
И, как всегда после любви, я на некоторое время стал против обыкновения, болтлив. Хотелось все мысли рассказать ей, все оттенки… хотя бы те, что можно.
– …Ты никогда не говорил так подробно о своих делах.
– Потому что это дело не такое, как другие. Ты понимаешь, я все думаю – наверное, это не случайно оказался именно он. Такой справедливый, такой честный, такой готовый помочь любому, кто унижен. Ведь он и в бреду продолжал защищать кого-то, сражаться за какой-то ему одному понятный идеал. Вот в чем дело. Просто идеал этот оказался чудовищно извращен.
– Я не могу себе такого представить.
– Я тоже. Но он, я чувствую – представлял. Это было для него естественным. Словно кто-то чуть- чуть сменил некие акценты в его душе – и сразу же те качества, которые мы привыкли, и правильно привыкли, ставить превыше всего, сделались страшилищами. Знаешь, прежде я думал, что нет у человека качеств совсем плохих или совсем хороших, что очень многое зависит от ситуации. В одной ситуации мягкость полезна, а в другой она вывернется в свою противоположность и превратится в слюнтяйство и беспомощную покорность, и ситуации эти равно имеют право быть. В одной ситуации жесткость равна жестокости, а в другой именно она и будет настоящей добротой. Прости, я не умею пока сформулировать лучше, мысль плывет… Теперь я подумал, что все не так. Ситуации, где доброта губительна, а спасительна жестокость, не имеют права на существование. Если мир выворачивает гордость в черствость, верность в навязчивость, доверчивость в глупость, помощь в насилие – это проклятый мир.
Она вздохнула.
– Конечно, Сашенька. Ты ломишься в открытую дверь. Доброта без Бога – слюнтяйство, гордость без Бога – черствость, помощь без Бога – насилие…
Я улыбнулся и погладил ее по голове.
– Саша, неужели ты не чувствуешь, что я права?
– Кисленко и прежде не верил в бога – и был прекрасным человеком. И потом продолжал не верить ровно так же – и стал бешеным псом.
– Если бы он верил в Бога – он не достался бы бесам.
– Сколько верующих им достается, Лиза! И сколько атеистов – не достается!
В столовой, перебив мирное тик-тик, закурлыкал телефон.
– Кто это может быть? – испуганно спросила Лиза. – Почти три…