высокомерных выражениях потребовал немедленной встречи с Джованни, синьором Пезаро. Ни внешний вид, ни манеры незнакомца не могли внушить уважения страже, и наглеца без лишних слов выставили бы со двора, если бы в тот момент синьор Пезаро не оказался у одного из окон замка и не заметил своего странного посетителя. Будучи в веселом настроении, он пожелал узнать имя этого сумасшедшего и, спустившись вниз, отозвал слуг и позволил мне говорить, — да, мадонна, этим молодым человеком был не кто иной, как ваш покорный слуга.
«Вы синьор Пезаро?» — осведомился я.
С подчеркнутой учтивостью он подтвердил это, после чего я снял с руки перчатку из толстой бычьей кожи и швырнул ее на землю.
«Ваш отец, Констанцо Сфорца, обманом лишил моего отца замка и земель Бьянкомонте, и он окончил свои дни в скорби и нищете, — с пафосом продолжал я. — Теперь я прибыл для того, чтобы вернуть принадлежащие мне по праву владения. Если вы настоящий рыцарь, вы примете брошенный вам вызов; пеший или конный, вы сразитесь со мной оружием, которое выберете сами, и пусть же Господь дарует победу тому, на чьей стороне правда».
— С тех пор у меня было достаточно времени, чтобы осознать всю глупость своего поступка, мадонна, — прервал я рассказ, — но тогда я жил понятиями давно канувшей в небытие эпохи рыцарства, сведения о которой черпал из книг, в изобилии имевшихся в замке моего отца. За столь дерзкое обращение к тирану меня могли колесовать, но Джованни Сфорца умел скрывать свой гнев. Я терпеливо ждал, что он скажет, но он лишь изумленно глядел на меня, и на его устах играла самодовольная улыбка. Впрочем, моего терпения не хватило даже на то, чтобы выдержать паузу до самого конца, и когда я заметил, что выражение его лица изменилось, я вновь попросил его ответить мне.
«Вот мой ответ, — сказал он. — Вы возвращаетесь туда, откуда прибыли, и каждое утро на коленях молите Господа за жизнь и здравие Джованни Сфорца, который пощадил вас лишь потому, что ваше безумие его более позабавило, чем рассердило».
Услышав такие слова, я, наверное, покраснел до самых корней волос.
«Вы считаете, что биться со мной ниже вашего достоинства?» — гневно выпалил я.
Он с усмешкой отвернулся от меня и приказал одному из слуг вернуть храброму рыцарю перчатку и выдворить его вон. Я же пришел в безудержную ярость, и когда стражники с угрожающим видом двинулись на меня, явно намереваясь выполнить приказ своего господина, я вытащил меч и принялся рубить им направо и налево. Но я был один, а моих противников — много, и неудивительно, что они быстро одолели меня и стащили с лошади.
Меня крепко связали, и Джованни велел позвать ко мне священника, — меня должны были исповедать, а затем без промедления повесить. Поступи он так, никто не осудил бы его. Однако он решил пощадить меня, но на таких условиях, которые я никогда не принял бы, если бы не мысль о моей бедной вдовствующей матушке. Я был ее единственной опорой и надеждой; моя смерть разбила бы ее сердце, и она бы непременно умерла — если и не от горя, то от нужды. И пока я сидел в камере, дожидаясь исповеди, я настолько пал духом, что когда ко мне наконец пришел священник, он нашел меня плачущим, в чем углядел признак чистосердечного раскаяния. Он сообщил об этом синьору Пезаро, и тот решил лично явиться ко мне.
Конечно, меня вполне можно назвать трусом: при виде Джованни я упал к его ногам и со слезами на глазах просил пощады. Он задумчиво посмотрел на меня, и на его устах появилась зловещая улыбка. Затем он неожиданно повеселел и спросил меня, готов ли я торжественно поклясться никогда более не поднимать на него руку, если он пощадит мою жизнь. Такую клятву я немедленно дал.
«Вы поступили благоразумно, — сказал он, — и вам будет дарована жизнь, но при одном условии: вы останетесь у меня на службе».
«Я согласен на все», — с готовностью ответил я, устрашенный близкой перспективой неминуемой смерти.
Он повернулся к сопровождавшему его лакею и что-то прошептал ему. Через несколько долгих минут, в течение которых мы с синьором Джованни не обменялись ни словом, слуга вернулся, держа в руках те самые одежды, что сейчас вы видите на мне, мадонна.
«Только не это!» — вскричал я, догадавшись, для кого предназначался этот наряд.
«Нет, именно это, — ответил Джованни и вновь улыбнулся мне своей дьявольской улыбкой. — Это или петля палача. Не всякому может прийти в голову столь абсурдная мысль: бросить вызов синьору Пезаро, — для этого надо обладать неординарными способностями. Сейчас у меня есть два придворных шута, но они просто необразованные трюкачи, сколь забавные, столь же и отвратительные. Мне нужен другой человек, более изобретательный и более веселый, короче говоря, — такой, как вы».
Я в ужасе отпрянул от него. Разве можно было назвать милосердием то, что он предлагал: подарить мне жизнь, но выставить ее на посмешище? На мгновение я забыл о своей матери и готов был предпочесть смерть такому позору.
«Когда вы говорили о службе, — сказал я, — я думал, что речь шла о чем-то более почетном для человека моего происхождения».
«Что же вас не устраивает? — как будто слегка удивился он. — Ведь вам сохранят жизнь, предоставят крышу над головой, вас будут хорошо кормить и поить, одевать в шелка и не заставят выполнять тяжелую работу; и все это при одном-единственном условии: вы должны быть смешным. Если вы окажетесь скучным, вас высекут на конюшне, и по делом, поскольку, думается мне, вы бываете скучным лишь тогда, когда чем-то недовольны, а от этой болезни самое лучшее лекарство — кнут».
«Я отказываюсь! — вскричал я. — Это унизительно».
«Вам решать, друг мой, — ответил он. — Даю вам час на раздумье. Вечером эта дверь откроется еще раз, и если вы будете одеты так же, как сейчас, вас повесят. Если же вы предпочтете наряд, который вам только что принесли, вам сохранят жизнь».
Я замолчал. История, которую я рассказывал, захватила нас обоих, и наши мулы, не понукаемые седоками, перешли на шаг.
— Не стану донимать вас, мадонна, воспоминаниями о том, что пришлось мне передумать за тот час. Хочу только вас спросить: как, по вашему мнению, должен вести себя человек чести, оказавшийся в таком положении?
— Я думаю, что дурак выбрал бы смерть, — немного помолчав, ответила она, — а благоразумный человек все-таки предпочел бы жизнь, поскольку остается надежда изменить ее к лучшему.
— Но выбрать жизнь означало стать шутом при дворе такого человека, как синьор Джованни. Можно ли было назвать такой выбор благоразумным? Моя история на этом не заканчивается. Синьор Джованни выполнил свое обещание: он хорошо кормил и содержал своего нового шута, чья юность была полна тягот и лишений, и тот мало-помалу впал в благодушно-ленивое настроение, словно удовлетворившись незавидной ролью всеобщего посмешища. Конечно, временами совесть напоминала о себе, и я сгорал от стыда, сознавая всю глубину своего падения, но постепенно моя жизнь становилась все более сносной и мое положение при дворе упрочилось. Дело в том, что при той постоянной смене лиц, которой отличался двор Джованни Сфорца, за три года там не осталось почти никого, кто помнил бы о том, как я превратился в Боккадоро, да и они, за другими событиями, успели почти позабыть, кто я такой и откуда. Я был просто шутом, и не более, и, к своему стыду, находил немалое утешение в том, что синьор Джованни платил мне достаточно денег, чтобы я мог обеспечить безбедное существование моей матушке. Думаю, я и сейчас продолжал бы развлекать придворных в Пезаро, если бы однажды Джованни не захотелось повеселиться за счет своего шута. Сделал он это предельно просто: рассказал своим гостям историю Ладдзаро Бьянкомонте — ту самую, что вы, мадонна, уже знаете, — причем приукрасил ее по своему извращенному вкусу многочисленными вымышленными и постыдными подробностями.
Я взбунтовался и при всех наговорил ему такого, что моя участь могла считаться решенной. Он пришел в ярость и велел своему кастеляну высечь меня так, чтобы на мне живого места не осталось, иначе говоря, запороть меня до смерти. Меня спасло только заступничество мадонны Лукреции, и в ту же ночь я был изгнан из Пезаро и стал странником.
На этом я закончил свое повествование. Я не собирался рассказывать ей ни о мотивах, которые побудили Лукрецию Борджа заступиться за меня, ни о деталях своего путешествия в Рим и разговора с ее братом. Она ни разу не прервала меня, а когда я замолчал, она глубоко и печально вздохнула, за что я в