брюшко, сшил себе легкий костюмчик, ел так смачно и аппетитно, что губы у него припухли и покрылись глянцем... Но поэт сказал правду:
И правде этой пришлось осуществиться на Агатоне самым жестоким образом.
Не успел еще он пустить корни в доме Губошлепова, как последний уж подыскал себе какого-то бывшего полководца. С этих пор патрон уже видимо охладевает к Агатону. Являются на сцену столкновения и пререкания. Вопрос о том, кому из двух соперников владеть сердцем Губошлепова, с каждым днем делается больше и больше назойливым и, конечно, должен разрешиться в ущерб Агатону. Начинается с того, что однажды Агатон уж совсем было запустил лапу в ящик с сигарами какой-то неслыханной красоты, как вдруг почувствовал, что его обожгло.
- Вот эти... поменьше... они скуснее будут! - сразу озадачил его Губошлепов, указывая взглядом на другой ящик с менее ценными сигарами.
Услышав эту апострофу, Агатон побледнел, но смолчал. Он как-то смешно заторопился, достал маленькую сигарку и уселся против бывшего полководца, попыхивая дымком как ни в чем не бывало. Но дальше - хуже. На другой день, как нарочно, назначается тонкий обедец у Донона (89), и распорядителем его, как-то совершенно неожиданно, оказывается бывший полководец, а Агатон вынуждается обедать дома с мадам Губошлеповой и детьми.
На третий день Агатон, по поручению Губошлепова, купил какой-то совершенно новый сыр и только что вознамерился похвастаться своей находкой, как вдруг приехал бывший полководец и привез кусок точно такого же сыра. Разумеется, сыр полководца оказался 'много превосходнее'...
Тогда Агатон не выдержал и пустился в объяснения. Выдержи он, стерпи, - он, может быть, и теперь покуривал бы прекраснейшие (хоть и не первой красоты) сигарки, попивал бы отличнейшее бордо, ел бы сочную дюшессу и проч. Но он возроптал, заплакал - и тем окончательно выказал свой беспокойный характер.
- Это все в тебе зависть плачет! - сразу осадил его Губошлепов, - а ты бы лучше на себя посмотрел! Какая у тебя звезда (у Агатона была всего одна звезда, и то самая маленькая)? А у него их три! Да и человек он бесстрашный, сколько одних областей завоевал, - а ты! На печи лежа, без пороху палил! И хоть бы ты то подумал, что этаких-то, как ты, - какая орава у меня! По одной рублевой цигарке каждому дай - сколько денег-то будет! А ты лезешь! И лег ты и встал у меня, и все тебе мало!
Агатон обиделся...
Нет Агатона! Он поселился в четвертом этаже, во дворе того самого дома, где живет и бывший его патрон, и прозябает под командой у выборгской шведки Лотты, которая в одно и то же время готовит ему кушанье, чистит сапоги и исполняет другие неприхотливые его требования. Лотта безобразна, редковолоса, лишена бровей и ресниц и за всем тем с ожесточением упрекает его в том, что он загубил ее молодость. Чтоб загладить этот поступок, он старается исполнить малейший ее каприз. Сначала она варила ему кофе, пока он нежился на постели, теперь - он сам варит кофе, пока она, неопрятная и сонная, барахтается в пуховике. Чтоб быть ей приятным, он даже выучился говорить 'по-ейному' и так чисто произносит: 'анна- мина-нуси', что Лотта не может удержаться, чтоб не дать ему за это пинка. По воскресеньям к Лотте ходит 'ейный' двоюродный брат, и тогда Агатон на целый день уходит из дома, сначала в греческую кухмистерскую, потом на ералаш (по 1/10 копейки за пункт) к кому-нибудь из бывших помпадуров, который еще настолько богат средствами, чтоб на сон грядущий побаловать своих гостей рюмкой очищенной и куском селедки. Там, в интервалах сдач, ропщущие экс-помпадуры рассказывают друг другу о бывшем привольном житье, о стерляжьей ухе, о цене на рябчиков и индюков, о любопытнейших сенатских указах, о столкновениях, пререканиях и проч. Затем, проглотив по рюмке живительной, все расходятся, а наутро опять наступает понедельник, опять 'анна-мина-нуси', обед, ценою не свыше тридцати копеек, после обеда спанье, гранпасьянс, вечерний чай и опять спанье. И так вся неделя...
Нет Агатона! Он до такой степени сам сознает это, что, в знак покорности велениям судеб, отпустил бороду и усы. Худой и выцветший, в поношенном пальто с сильно порыжелым бобровым воротником, он первого числа каждого месяца сидит на площадке лестницы главного казначейства и, в ожидании своей очереди для получения пенсии, беседует с 'старушкой'.
'Старушка' с ридикюлем в руках - это непременная принадлежность главного казначейства. С костылями или без костылей, в капоре или в драдедамовом платке, в старом беличьем салопе или в ватном поношенном пальто, она всегда тут, сидит на площадке, твердою рукою держит ридикюль, терпеливо выжидает выслуженную и выстраданную зелененькую кредитку (90) и слезящимися глазами следит за проходящими франтами, уносящими уймы денег в виде аренд (91), вспомоществований и более или менее значительных пенсий.
Сказать ли правду? - взирая на нее, помпадур чувствует себя как-то бодрее. Не он один забит, не он один погружен в бездну. Есть на свете существо и еще забитее, еще подавленнее. И он без умолку готов болтать со 'старушкой', ибо отныне только такого рода беседа и может влить в его сердце восстановляющий бальзам. Да; он был им! он несомненно был помпадуром! И если напоминание об его помпадурстве не возбуждает в людях счастливых и довольных ничего, кроме обидного равнодушия, то пусть хоть она, пусть хоть эта 'старушка' услышит об этом и позавидует ему!
- Всей-то моей пенсии, - говорит 'старушка', - никак двенадцать рублей сорок три копеечки в месяц будет. На себя, значит, семь рублей получаю, да на внучек - сын у меня на службе помер - так вот на них пять рублей сорок три копеечки пожаловали!
- Немного, сударыня!
- Четыре зеленьких, сударь; тут и в пир, и в мир. Вот старшей-то внучке скоро года выходят, так, сказывают, два семь гривен вычету будет!
- И живете-с?
- Живем, сударь. Только, надо сказать, житье наше такое: и жить-то бы не надо, да и умирать не хочется. Не разберешь. А тоже вот хоть бы и я: такое ли прежде мое житье было! Дом-то полная чаша была, хоть кто приходи - не стыдно! И мы в гости - и к нам гости! Ну, а теперь - не прогневайся!
Один день с квасом, а другой и так всухомятку поедим. Ну, а вы, сударь, чай, много суммы-то получаете?
- Да в месяц восемьдесят один рубль шестьдесят копеек. Не развернешься тоже, сударыня!
- И! что вы! Да кабы нам такие деньги! Вы, стало быть, большую службу-то несли?
- Да... я... помпадуром был! - не без фатовства отвечает Агатон и видимо наслаждается, замечая, как 'старушку' берет оторопь при этом признании.
Эта оторопь есть цель всех его разговоров. Достигнув ее, помпадур счастлив; он чувствует, что он не весь еще погас и что есть на свете существо, которое может позаимствоваться от него светом.
- Был, сударыня, был-с! - продолжает он с увлечением и вытягиваясь во весь рост. - Встречали-с! Провожали-с! Шагу по улице не делал, чтобы квартальный впереди народ не разгонял-с! Без стерляжьей ухи за стол не саживался-с! А что насчет этих помпадурш-с...
Агатон махает рукой и направляется к стойке, за которою производится раздача пенсий. Защемив в руку пачку красненьких кредиток, он проходит назад мимо 'старушки' и так дружелюбно кивает головой на ее почтительный поклон, что оставляет ее в совершенном недоумении, действительно ли с ней говорил один из тех помпадуров, о которых в газетах пишут: и приидут во град, и имут младенцев, и разбиют их о камни?! (92) Нет Агатона! до такой степени нет, что никому из Н-ских обывателей, приезжающих в Петербург понюхать, чем пахнет, не приходило даже на мысль проведать, где он и как ему живется. Сначала ему так и казалось, что вот-вот ему сейчас доложат: корнет Берендеев приехал! прапорщик Солонина желают вас видеть! Однако проходят дни, недели, месяцы, годы, но ни Берендеев, ни Солонина и ухом не ведут. Помпадур долгое время не может освоиться с мыслью, что он забыт. Слыша, что Берендеев и Солонина уж не один раз наезжали в Петербург с тем, чтобы во всех домах терпимости отрекомендовать себя, как непоколебимейших консерваторов, он не хочет верить ушам своим. Да те ли это? 'его' ли это