Забавно, ребята! Наверно, где-то во мне находится периферийная железа, которая пропускает воду, поскольку я растроган бедой этого типа почти так же, как был растроган бедой поваренка Жано.
Еще один одинокий тип!
Мир — это чудовищный муравейник одиноких людей. Я вам говорю, повторяю и буду повторять: с того момента, как вам обрезают пуповину, все кончено. Отныне и навсегда вы одиноки! Навечно! Единственный период, который чего-нибудь стоит, это девять месяцев настоящих каникул, проведенных в материнском лоне. Но, не хнычьте, клянусь вам, что я — реалист, всего лишь реалист. Вся последующая жизнь — это лишь насмешка, иллюзия, коллективная игра, гораздо менее привлекательная, чем танец на ковре.
— Как это произошло? — спрашиваю я.
В моем голосе слышатся нотки, которые волнуют не только Матиаса, но и парней, которые его сопровождают.
— Я работал в саду. Послышались револьверные выстрелы. Я пошел взглянуть. Он лежал на полу… Он дергался. Я удивился.
Еще бы! Есть чему удивиться!
— Ну а потом, парень?
— Я подумал, что тут же придут остальные…
— Слуги?
— Да. Но они не появлялись…
— И тогда ты взял два миллиона, находившихся в открытом ящике стола, и спрятал их в своей коробке из-под завтрака. Ты ее закопал и продолжил как ни в чем не бывало свою работу. Так или нет?
Сейчас он более удивлен, чем тогда, когда обнаружил труп первого кандидата.
— Да…
Его “да” не только ответ, но также и вопрос.
— Зачем ты всунул ему в руку телефонную трубку? Он встряхивает головой.
— Это неправда. Я к нему не прикасался…
— Минутку, мотылек, — прерываю я его. — Ты знаешь, что тебе это дороже стоить не будет. В твоих интересах сказать правду.
— Я клянусь, — утверждает он, протягивая вперед ладонь.
Оба полицейских прыскают со смеху.
— Тихо! — гремлю я.
Самое смешное, что я верю Матиасу. У него интонация, взгляд, подергивания, которые не врут.
— Как он лежал, граф этот?
— На полу.
— Ты об этом уже говорил. Но револьвер, он держал его в руке?
— Да.
— А телефонную трубку?
— Она болталась на проводе.
Внезапно до меня доходит. Слуга. Слуга, рожденный в этом доме, слуга, для которого самоубийство представляется позором! И он, словно отец графа и душа дома, представил самоубийство как преступление.
— На следующий день, когда ты прочитал прессу и понял, что случившееся считают убийством, ты потихоньку достал деньги и скрылся.
Верно?
— Да.
— Ты надеялся выйти сухим из воды?
— Не знаю. Я испугался…
— Ты думал, что полиция в ходе следствия в конце концов установит твою личность?
— Да.
— На твоей совести уже было убийство, и ты решил, что автоматически обвинят тебя, так?
— Так.
— Так вот, как видишь, полиция не так глупа, как ты думал.
Я собираюсь покинуть “пежо-403”, поскольку мои нетерпеливые приятели сигналят с борта другой машины, но передумываю.
— Это ты убил свою собаку?
— Я вздыхаю.
— Потому что она увязалась за тобой?
— Я боялся, что она меня найдет там, куда я направлялся.
— Бедняга ты, бедняга, — говорю я. — Это был твой единственный друг!
Глава 20
Жан-Луи Беколомб, если и работает на улице Двух Церквей, зато живет на улице Дантона (названной так, потому что ее дома снабжены, подобно гильотине, опускающимися окнами). Он занимает маленькую квартиру под самой крышей.
Когда мы звоним, он уже в пижаме и домашней куртке. Его малопривлекательная физиономия напоминает рекламу гепатических пилюль.
Увидев столь многочисленную толпу на коврике у своих дверей, он хмурит брови:
— В чем дело?
Я вталкиваю его в глубь его владений. На подушке мурлычет толстый кастрированный кот. Пахнет дешевыми духами. Он понавешал фонариков, чтобы сделать свое жилище более веселым и порочным. Наверное, здесь он и ублажает мадам Монфеаль. Я, хорошо знающий жизнь, а также как ею пользоваться, ставлю на все, что хотите, против того, чего у меня нет, что этот тип, несмотря на его невозможную рожу, должно быть, является своего рода маленьким Казановой. Наилучшими в постели оказываются не самые красивые. Что касается меня, то я в этом плане одно из редких исключений, которые подтверждают правило.
Этот недомерок со своим носом, напоминающим слалом, и траченными молью глазами, должно быть, является асом в постели.
— Полагаю, вы меня узнаете?
— О, конечно, — говорит он без особого смущения.
Он производит впечатление человека скорее недовольного, чем испуганного.
Мой эскорт входит следом за мной. Дверь закрывается. Где-то в его столовой в стиле Карла XI радио тихо играет мелодии, избавляющие от проказы.
Мы входим в зал. Самое интересное заключается в том, что я не имею права на этот ночной визит, и самое забавное, что он это знает.
— Вы уже спали? — извиняясь, спрашиваю я.
— Я собирался ложиться. Чем вызван этот поздний визит, господин комиссар?
Я устал. У меня нет никакого желания разговаривать. Я решаю пойти с козырной. Этот тип не вызывает у меня сочувствия. Его одиночество дурного свойства.
— Берю, — говорю я, — ты не хочешь взять в свои руки руководство операцией?
— Я как раз собирался предложить тебе это, — отвечает мой друг.
Пино поглаживает фарфоровую задницу статуэтки, навевающей определенные мысли. Морбле теперь дышит только носом. Это напоминает шум кузницы, кующей победоносную сталь.
Я хорошо знаю моего Толстяка. В исключительных ситуациях он умеет проявлять и исключительные способности.
Он срывает свою шляпу и надевает ее на Диану-охотницу, которая задается вопросом, что с ней