избавившись от нескольких миллиметров волос на голове, направляюсь к Его Высочеству.
— В следующий раз, когда тебе вздумается сделать маникюр, иди сразу в кузницу, советую я ему.
— Сан-А! — орет мой приятель. — Ты, и здесь?
— Уж кого-кого я не ожидал увидеть здесь, так это тебя. Что это ты вдруг решил расфуфыриться?
Он заговорщицки подмигивает.
— Мы через пару минут обо всем потолкуем, подожди, пока мастер наведет марафет, а то он засмущается и все испортит в самом конце, Брадобрей с возмущением заверяет, что такого мастера, как он, запороть прическу клиенту может заставить лишь что-то из ряда вон выходящее и что даже при землетрясении он запросто делает прическу бритвой.
Продолжая возмущаться, он заталкивает тыкву Толстяка под колпак сушилки. Берю возмущается.
— Ты что, хочешь мне мозги сварить этим сушильным пистолетом? — вопит мой товарищ по безоружию.
Он ерзает, проклинает, чихает и порицает. Он говорит, что этот салон филиал Синг-Синг, — подземная тюрьма гестапо. Он багровеет, он весь в поту и выделяет мокроту. Наконец сеанс закончен, его извлекают из кресла, избавляют от пеньюара и нагрудного слюнявчика. Он свободен и бесподобен. Помыт, наталькован как попка младенца, наодеколонен, подрезан, принаряжен. В общем, красавец да и только.
— Потрясно! — раскрываю я от изумления рот, глядя на него как на статую, с которой только что спало покрывало.
Он одет в безупречно сидящий на нем голубой двубортный костюм. На нем белая сорочка, серый галстук, купленный в дешевой галантерейной лавке. Его черные и новые туфли скрипят так, будто он давит ими сухари.
— Как от Брюммеля! — говорю я, обалдев от его вида.
В элегантности Толстяка есть что-то благородное и вместе с тем вызывающее: ходит вразвалку, расставляет ноги колесом и часто-часто моргает своими наштукатуренными веками.
Никогда, никогда в жизни я не видел его одетым так простенько, но со вкусом. До сего дня он был атавистом по гардеробной частя и при этом помешан на материи в крупную клетку (преимущественно зеленого и красного цвета). И чем больше была клетка, тем больше радости это доставляло Берю. У него даже были туалеты в клетку в квадрате.
— Ты приглашен на прием к президенту Франции? — спрашиваю я его, когда мы, раздав щедрые чаевые, выходим из салона.
— Бери выше — загадочно отвечает он.
— О, хо-хо! К королеве Великобритании?
— Почти!
Не проронив больше ни слова, мой дружок, вполне естественно, заворачивает в первый же ресторанчик и плюхается на молескиновую банкетку.
— Отказываюсь понимать, — заявляю я, следуя его примеру. Плут от природы, он ждет, когда ему принесут стакан его любимого пойла, и лишь опорожнив его, открывает мне секрет.
— Это целая история, Сан-А. Представь себе, я нахожусь в блуде с одной аристократкой.
От этого известия у меня по спинному мозгу пробегают мурашки.
— Ты?!
— Я!
Он вытягивает перед собой наманикюренную руку и откровенно любуется переливами лакированных ногтей в свете неоновых ламп забегаловки.
— А главное, что я хочу тебе сказать — вот уже несколько дней я живу один.
— Тебя бросила Берта?
— Она уехала на курорт в Брид-ле-Бэн, хочет снова вернуть себе осиную талию.
— Да это же разрушение семьи! — восклицаю я. — Придется все начинать сначала!
— Так было нужно, — оправдывается Берю. — Подумай только: Берти стала такой крупной, что мне, чтобы оказывать ей знаки внимания, приходилось обозначать путь вехами!
Как-то утром она взбирается на наши весы и начинает голосить, что вроде бы у весов нет стрелки! А ты говоришь! А эта несчастная стрелка, в страхе от ее массы, просто прилипла к другой стороне шкалы, зашкалила, бедняжка. Наши весы показывают до 120 кило, а дальше — неизвестность! Когда ты не можешь узнать, сколько ты весишь, Сан-А, надо объявлять чрезвычайное положение, разве нет? Либо ты теряешь контакт с самим собой!
После этой значительной тирады мой товарищ-философ подзывает официанта и просит его повторить.
— Все это не объясняет причин твоей копуляции с аристократией, малыш.
— Сейчас объясню. Так вот, несколько дней назад я загружаю свою Берту в вагон и собираюсь взять машину. Я открываю дверь такси, и в это время какая-то особа открывает дверь с другой стороны, и вот мы хором кричим: «Рю де ля Помп!» Мы смотрим друг на друга и хохочем. Взглядом знатока я сразу же вычислил светскую даму. Ну, тогда я, ты же меня знаешь: я сама галантность, вместо того, чтобы выкинуть ее из машины, как я был вправе это сделать, потому как мужчина, а тем более как полицейский, я ей говорю своим бархатным голосом на пневматической подвеске: «Дорогая мадам, поскольку нам ехать в одно место, давайте путешествовать вместе». Она колеблется, потом поняв, что имеет дело с настоящим джентльменом, соглашается.
От Лионского вокзала до Рю де ля Помп надо ехать почти через весь Париж. А в час пик движение достигает своего пика, поэтому у меня было навалом времени, чтобы навешать ей лапши на уши, ты меня знаешь. Что я ей там плел, я сейчас не помню, короче, мы добираемся до Рю де ля Помп, и тут она приглашает меня к себе пропустить глоток-другой. Я сразу же оплатил половину проезда! А ее дом, это надо видеть! Из тесаного камня, с такими высокими окнами, что если бы они были на первом этаже, то из них можно было сделать двери! Ковер на лестнице, а в лифте стоит скамейка из бархата для тех, кто боится головокружений. Ты представляешь? Он осушает второй стакан и ставит красное пятно на свой серый галстук.
— Мы поднимаемся и подходим к двери: одна единственная на весь фасад, заметь, и с шикарным половиком с инициалами этой дамы. Вместо того, чтобы достать ключи, она звонит. И кто же нам отворяет? Лакей в полосатом жилете.
«Добрый день, госпожа графиня», — произносит раб.
Я таращусь на дамочку как малахольный. Она улыбается мне и представляется: «Графиня Труссаль де Труссо» и приглашает в гостиную, где вся мебель как будто сошла с старинной картины. Ты можешь быть республиканцем с головы до пят, но дворянство и стиль Людовика XV всегда потрясают, надо это признать. Закрученная фамилия оказывает свое действие даже в эпоху ракет и штиблет. Я так растерялся, что забыл выложить ей свою генекалогию, и от этого она была явно не в себе, моя графиня.
«С кем имею честь беседовать?» — в нетерпении она шепчет мне.
Я чуть было не поперхнулся, тем более, что на стенах висела тьма каких-то субъектов, нарисованных маслом (это видно невооруженным глазом), которые смотрели на меня с такой злобой, как консьержка, уставившаяся на дворняжку, которая облегчается на парадный коврик в подъезде. И не какие- то там простые мужики, а благородные — с острыми шнобелями и глазами. Для джентри, парень, то бишь для аглицкого дворянства, характерна именно заостренность.
Я совсем растерялся и говорю себе: «Ты дал маху, дорогой. Отконвоировать графиню в ее камеру и не назваться — это все равно, что быть разночинцем». Поэтому я складываюсь вдвое в смысле длины и выпаливаю, перейдя на охмуряющую тональность нумбер ван: «Александр-Бенуа Берюрье, мэдам». Только в таких случаях, старик, ты начинаешь поминать добрым словом своего папашу за то, что он наградил тебя составным именем. Это чуть-чуть компенсирует сухость твоей фамилии. Дефис — это ерунда, но это уже двоюродный брат дворянской частицы, согласись!
Я охотно соглашаюсь и даю ему высказаться, так как он в полном ударе.