специально обруг организовывают, хоть и за плату, а в те давние времена все было не так просто, не только газетная статья, даже анонимка могла принести крупную, настоящую беду.

Но с публицисткой все обошлось, на крыльях славы ее занесло в провинциальную Америку, которая ей сильно не нравилась все десять лет, что она там кормилась («опять лечу на мою экономическую родину», – с почти искренней горечью сообщала она на Кости-Клавиной кухне), и, подготовив себе новую отечественную почву яркой бранью западного экономического рая, она вернулась, только приумножив свою известность.

– Это вы?! – бросилась она обнимать Клаву, преувеличенно радуясь, но не виноватясь. – Вас не узнать. Что вы с собой сделали? Или это кепочка вас так красит?

И ушла, не подарив ни комплимента, ни воспоминания, которым можно было бы перед Нерлиным погордиться… Жаль, конечно, но что тут поделаешь? Она в своем праве, в своей силе, не захочет – не подаст. И Клаве стало неприятно, что пусть и мысленно, но поставила она себя в положение нищенки…

Синегин тоже не узнал ее, тоже обошелся без индивидуального комплимента:

– Как это вы тут в Москве живете, а? Все помолодели и похорошели, удивительно прямо… А Костя почему не пришел, опять вояжирует по странам и весям?

Про Костю еще несколько раз спросили, многозначительно глядя на Нерлина… А он с энтузиазмом (с пошлым мелкобуржуазным энтузиазмом, – подумала бы Клава о ком другом) рассказывал про новоселье сына, про его бильярдную, про сауну, – дачу тот невдалеке от родительской построил.

– Я еще просил сторожку в углу сада соорудить, чтобы он потом гостям показывал – тут, мол, живет мой отец, когда-то бывший знаменитым… – И, как будто специально игнорируя Клавину насупленность: – И вам с Костей дача бы не помешала, на природе жизнь совсем другая… Утром встанешь…

Клава уже не слушала, а боролась с унизительной ревностью-завистью: раз с Костей ее так объединяет, дачей их вместе связывает, значит, совсем не думает о ней и о себе, вместе… Дача бы не помешала!.. Какая бестактность – знает же, что и на Дунину квартиру денег не хватает, даже если с Кешиными родителями капиталы объединить…

Азартное это занятие – обиды собирать, остановиться очень трудно, ведь они под каждой улыбкой, шуткой могут таиться, только ищи правильно… Нерлину, конечно, было под силу прервать эту Клавину работу, но он будто не заметил, чем она увлеклась.

(Если вокруг нее вились кавалеры, он мог брякнуть на ухо: «Тут одна очень хочет, чтобы я ее трахнул, не знаю, что и делать». А когда Клава, бесполезно проискав, чем же она вызвала такое унижающее ее признание, – у Кости даже спросила, совсем не учитывая его чувств, – все-таки не удержалась, высказала свое неодобрение, Нерлин удивился: «Ты же так хорошо мне ответила, я восхитился даже. Не помнишь? Как же – не думаю, мол, что для тебя это проблема… Да и сказанул-то я первое попавшееся, чтобы тебя от ухажеров оторвать».)

Или снова наблюдал за ней? Не без садистского удовольствия, наверно, специально поддразнивал? Совсем тяжело стало, когда он усадил на место, с которого вначале согнал Клаву, провинциальную журналистку и принялся угощать ее – с шуточками и преувеличенным вниманием. Официанта подозвал, обсудил с ним, какие напитки остались, попросил для всех водки и яблочного сока – «не доверяю я молдавским винам, водку все-таки испортить труднее», – и, отвернувшись от Клавы, что-то на ухо той шепнул…

Никому нельзя открываться, даже он, такой… Ничего в защиту Нерлина на ум не приходило… И нераздумывающую откровенность-то Клавину он сам же вызвал, да еще притчей поощрил… Прямо слово в слово захотелось ее вспомнить, чтобы от их шепота заслониться…

…После долгого пути странник подошел к двери в стене, охраняемой стражником, лег возле нее и стал ждать, когда можно будет войти. Год проходит, два, путник состарился, заболел и перед смертью решился спросить у охранника, почему тот его не пустил. «А почему ты не попросился? И дверь была открыта, и вход этот был сделан именно для тебя»…

Усвоив притчу на свой лад – а у каждой такой истории есть свой лад, каждому она может помочь, – вдохновленная ею, Клава через несколько дней, по телефону, выдохнула рассказчику: если когда-нибудь сможешь-захочешь быть со мной всегда, знай, что и я этого хочу… И такое облегчение сперва почувствовала, целую ночь в радостном, желанном спокойствии провела, а потом совесть пробудилась: как же, на его плечи проблему их соединения перебросила, нечестно, неблагородно это. Вернулась к этому разговору, но с первых же слов поняла, что никакой тяжести он и не ощутил, поскольку проблемы такой для него не существует. Почему? Додумывать-дочувствовать даже не отважилась – растравлять себя уже стало опасно…

Но тут пухленькую кокетку кто-то позвал. Молчание, тягостное для Клавы, Нерлин все-таки прервал:

– Ты не ревнуешь, конечно… – не спросил, а констатировал он очевидное для себя.

И Клава, надеясь, что испытание кончилось, что журналистка больше не вернется, обрадованная, что о ней наконец вспомнили, да и соглашаться с ним ей было и привычнее, и приятнее, не призналась в постыдном чувстве, а преувеличенно бодро, с нервным смешком ответила:

– Нет, конечно.

– Ну и умница, это ведь все равно что с официанткой заигрывать, к тебе это никакого отношения не имеет…

Как же не имеет, когда вон Варя так презрительно на меня смотрит! Все же видят… Но ладно, все ведь уже кончилось…

Ничего подобного, получив индульгенцию, Нерлин вернул девицу за их стол, как только рядом послышался ее счастливо пьяненький голосок, игриво спрашивающий у него, можно ли съесть огромный красный перец, для декоративности положенный на деревянное блюдо, пристроенное где-то под потолком. Получив шутливое разрешение, она встала на стул, ухватила овощ и, разрезав его, четвертинку предложила Клаве. А услышав сердитый отказ, не победно совсем, добродушно даже, улыбнулась:

– Не надо так, я вам ничем не могу помешать, я ведь уеду – и все… Из-за меня не надо переживать…

Да еще сказала это негромко, когда Нерлин отбивался от телевидения, которое хотело получить от него не только молчаливую фигуру, но и монолог какой- то. Деликатно поступила…

И Клаву понесло. Не в состоянии думать ни о причинах своего негодования (бабские причины, низкие, стыдные для сильного, самодостаточного человека), ни о последствиях, ни о том, как она выглядит со стороны, со стороны Нерлина в первую очередь, она буркнула «мне пора» и стала собирать вещи – пиджак сняла со спинки своего стула, сумку с соседнего и встала. Медленно поднималась – наверно, чтобы Нерлину дать возможность за ней пойти: когда все системы отказали, автопилот, слава богу, включился, иначе выскочила бы из подвала без слов, никак не просигнализировав о своем уходе. Он еще долго бы не знал о нем, ведь между ними не только словесного диалога в этот вечер не было, порвалась невербальная связь, которую подделать никак нельзя, – она ощущала ее всегда, а он устанавливал, когда слышал ее голос или встречался с ней.

Только тогда? Может быть, и в Клавино отсутствие что-то хоть изредка вспоминалось ему, говорил ведь: «Меня греет, что ты есть». («Тебя греет… А я сгораю», – хотелось пожаловаться Клаве.) Если уж сравнивать, то Клавина связь с ним – это крепкая прямая линия, которая ни разу не прервалась, зигзага не сделала… Костя в шутку посоветовал как-то ради спасения завести пару поклонников, вчуже даже подумала об этом, но и пытаться не стала, настолько все остальные стали ей безразличны. Про их семейного приятеля-единомышленника, молодого мужественного угрюмца, Нерлин как-то сказанул, провокационно, конечно: «Ну, думаю, сердечко ее вздрагивало». Честного ответа Клава тогда не знала, в голову просто не приходило об этом подумать. И вот они втроем, Клава, Дуня и отрок этот, зашли в кафе после суда – сутяга один подал жалобу на Дуню за резковатое, но совсем, ни с какой стороны не криминальное слово, напугав всю семью. Молодой друг поддержал их своим присутствием на суде, а больше ничего и не понадобилось, никакой конкретной помощи и не надо было, так очевидна была бессмысленность претензий. Но ведь почему-то же приняли кляузу к рассмотрению… Так вот за кофеем Клава постаралась, чтобы ее сердечко вздрогнуло. От благодарности за поддержку – да, было такое чувство, но ничего общего с привязанностью к Нерлину в нем не просматривалось. Настолько из другого вещества она состоит, что и сравнить невозможно.

Ну а от Нерлина к Клаве тянется хоть что-то? Связь какая-нибудь есть? Пунктир это в лучшем случае, промежутки между черточками неравномерные, и что в них помещается, лучше не думать… нельзя и мысленно туда заглядывать: узнает – помрачнеет, таким отчужденным станет, что просто страшно…

– Я с тобой, – сразу, как только Клавино «мне пора» прервало их с журналисткой флирт, среагировал Нерлин. Договорил что-то той на ухо несуетливо, улыбнулся, Клаве улыбнулся и спросил, словно проверяя ее вменяемость: – Надлежит ли с виновником торжества попрощаться?

Пожатие ее плеч как согласие с необходимостью соблюдения приличий он увидеть не мог, но почувствовал. И тут как тут – Синегин:

– Вы уже уходите, как жаль…

И пошло длинное, с конкретными воспоминаниями, монотонное признание в любви-уважении к Нерлину, слишком подобострастное на Клавин вкус. А Нерлин слушал с приязнью и поощрением. Неужели так от беззастенчивой лести кайфует? – зло подумала Клава. В голову не пришло, что он таким образом продлевает передышку, дает ей шанс успокоиться…

– Вы должны снова к нам приехать, я подумаю, как это организовать… – закончил Синегин, поскольку к нему уже стояла очередь желающих знаково попрощаться, еще раз отметив свое присутствие – будет толк или нет, неизвестно, но галочка не помешает.

– Господи, какой дурак… – сорвалось у Клавы, оповещенной, что месяца два назад Нерлин отказался от месячного турне по Америке. Никогда заграничные поездки не были для него самоценны. В самом начале его юридической карьеры очень влиятельная, нестарая еще дама приглашала его на полгода в Англию. «Мелькнуло, конечно, – трахай ее как следует каждый день, и она сделает тебя на весь мир известным… А года через два и вернуться можно. Чтобы потом говорили: ну, Нерлин, дает… Нет, я не поехал».

Все, казалось, успокоилось, жизнь прежняя продолжается, но Нерлин опять подсел к журналистке – попрощаться? И замурлыкали они оба, как в самом начале.

Ревность взрывной волной вынесла Клаву из подвала. Замерев на верхней ступеньке, она ничего не видела вокруг. «Обида, злоба ослепляют сильнее, чем травма глаз», – подтвердились нерлинские слова. Свежий воздух вернул начатки разума, и она попыталась сообразить, что же наделала. Тут дверь открылась, и в темноте неосвещенного двора возник его силуэт.

– Признайся, приревновала, – с угрюмой усмешкой упрекнул он.

– Нет, совсем нет! – принялась Клава отрицать ему очевидное, пафосом, напором пытаясь замаскировать отсутствие сколько-нибудь внятных аргументов. – Ты уже пришел против меня настроенный, со мной не хотел говорить…

– Я-то, старый дурак, как попался! Приревновала, приревновала… Это единственное, что меня как-то примиряет с ситуацией. Значит, так сильно любит… А иначе… – Голос его стал чужим, усталым, таким он иногда – редко, очень редко – встречал назойливого телефонного абонента, одного «алло» хватало, чтобы отпугнуть непрошеного соискателя его внимания. – Зря вечер потратил! Ты что, думаешь, мне нужны эти светские улыбания-обещания? Лучше бы я на даче остался… Ты должна была быть со мной, на моей стороне все время, с дурочкой этой вместе со мной разговаривать… Как-то же надо было время занять, чтобы до конца дотянуть, раз ты букой все время сидела… А потом, когда все уже разошлись, мы бы разместились за одним столом, оставшиеся, и вот тогда и можно какие-то вопросы важные решить…

– Что же ты мне это там не сказал? Я вообще не понимала, не лишняя ли я тут…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×