принесла Шляпентоху гостинцы: бутерброд со сливовым повидлом и банку американского сгущенного молока. Циля запретила Шляпентоху делиться гостинцем со своим товарищем и велела ему съесть все при ней. Пока Фима, пряча глаза от Мони, уминал бутерброд, с бульканьем запивая сгущенным молоком, Циля Пизмантер, расставив толстые колени, сидела напротив и, подперев щеку ладонью, смотрела на него вдохновенными глазами мамы, получившей свидание с арестованным сыном.
Циля принесла новость: под ее нажимом командир полка отменил приказ. Но с одним условием: они должны либо кровью, либо героическим поступком смыть позор и восстановить свою честь. А заодно и честь старшего сержанта Пизмантер.
— Мальчики, послушайте меня, — со вспыхнувшим румянцем заговорила Циля, на сей раз обращаясь и к Цацкесу тоже, — вы совершите подвиг. Вы докажете этому антисемиту, что евреи тоже могут быть героями.
Циля еще больше зарделась, и прыщики у нее на лбу поблекли.
— Вы знаете, что вы сделаете? Вы захватите «языка»… Приведите живого немца! Желательно с важными документами. И вас представят к правительственной награде… О вас узнает вся страна!
Арестанты, переглянувшись, загрустили. От лица обоих осторожное заявление сделал рядовой Цацкес:
— А если не выйдет? Ну, скажем, нам не удастся захватить живого немца! Ведь живые немцы на улице не валяются.
Гнев и презрение во взгляде старшего сержанта прожгли Моню:
— Тогда лучше не возвращайтесь. Вас отдадут под трибунал.
— Кто спорит? — пожал плечами Цацкес. — Раз Родина требует подвига, будет подвиг.
— Вот это другой разговор, — сменила гнев на милость Циля и обратилась к Шляпентоху: — Ты меня не подведешь. Я за тебя поручилась.
— Конечно, — согласился Шляпентох, не сводя с Цили обожающих глаз и слизывая языком сгущенное молоко с губ и подбородка. — Я сделаю все, о чем ты просишь… Скажи, ты будешь ждать меня?
Циля горячо кивнула.
— Тогда дай слово, что с ним, — кого Шляпентох имел в виду, поняли и Цацкес и Циля, — ты больше спать не будешь.
Циля опустила глаза:
— Я подумаю…
Не было никакого сомнения, что думать она будет в потных объятиях подполковника Штанько.
Получив сухим пайком продовольствие на два дня, рядовые Цацкес и Шляпентох надели поверх стеганых телогреек и ватных штанов белые маскировочные халаты, и, когда стемнело, вылезли из окопов родной Литовской дивизии, и по глубокому снегу поползли в сторону противника.
Партийный агитатор Циля Пизмантер с восторженно сияющими глазами проводила их на подвиг, после чего, озябнув на ветру в окопе, пошла отогреваться в теплый блиндаж командира полка.
«Двух мнений быть не может, мы ползем навстречу гибели, — думал Моня без особой радости. — И все из-за этого шлимазла, которого навязал Господь на мою голову».
Еще раньше, на формировании, когда Шляпентох с верхних нар искупал его в моче, рядовой Цацкес шестым чувством определил, что от этого малого ему так легко не отделаться и что впереди — куча неприятностей. Но такого печального конца даже он не предполагал.
О том, чтобы с таким напарником забраться в немецкий окоп и скрутить живого немца, не могло быть и речи. Шляпентох еще до немецких окопов выбился из сил, барахтаясь в снегу. Назад придется волочить не языка, а его самого. Кроме того, только идиот или злейший антисемит мог послать двух солдат с такими еврейскими физиономиями прогуляться по немецким тылам.
Старший политрук Кац явился к ним перед уходом на задание, как ксендз к умирающему, и изложил установку командира полка, как всегда ясно и недвусмысленно:
— Одно из двух. Или вы приведете «языка»… или… одно из двух…
Вернуться с пустыми руками — означало позорно погибнуть в штрафном батальоне. Пытаться взять живьем и притащить в полк немца — означало тоже погибнуть или, что еще хуже, попасть в плен. Еврею попасть живьем в немецкие лапы… Бр-р-р!
Между тем Фима, задыхаясь, с залепленным снегом, вспотевшим лицом, тоже размышлял:
«Она питает ко мне чувства. Иначе зачем ей было заступаться за меня? И не случайно она принесла такое вкусное сгущенное молоко… Вернусь с задания, категорически потребую, а я имею на это право: одно из двух! Или ты оставляешь командира полка… или…»
Рядовой Шляпентох от возбуждения стал мыслить в категориях старшего политрука Каца. О том, каким образом вернуться живым, он не размышлял, полностью полагаясь на своего боевого товарища Моню Цацкеса.
Рядовой Цацкес, как более опытный человек, рассудил, что суетиться им ни к чему, лезть на рожон — тоже. Продовольствия у них на двое суток, и этим временем, последними днями жизни, они могут распорядиться по собственному усмотрению. Но даже шлифованные еврейские мозги Мони Цацкеса не сразу придумали, как провести два дня между русскими и немецкими позициями, получив при этом хоть какое-то удовольствие.
К счастью, неподалеку от немецких окопов лежал опрокинувшийся танк, который, словно крышей, накрыл глубокую воронку. Туда не добирался колючий ветер, и было не так холодно, как снаружи. А главное, там они были укрыты от чужих глаз и также от шальной пули или осколка снаряда. От них, Цацкеса и Шляпентоха, требовалось лишь одно: постараться не замерзнуть, пока не кончится продовольствие. А тогда они обнимутся покрепче, зароются в снег и уснут вечным сном под вой русской вьюги.
Когда Моня выложил свой план, Фима Шляпентох ничего не возразил и только спросил:
— А как же Циля?
— Она будет рыдать всю жизнь, — сказал Цацкес и полез под гусеницы танка.
Фима съехал за ним в глубокую воронку, заметенную почти доверху мягким пушистым снегом. Они удобно, как в перину, погрузились в снег и, лежа на спинах, смотрели в нависший над ними ржавый борт танка.
Было тихо, как редко бывает на фронте. И лишь шипение взлетающих в мутное небо осветительных ракет нарушало могильный покой. Их неживой, дрожащий свет, то усиливаясь, то выдыхаясь, делал все вокруг призрачным, нереальным. Ветер завывал в дырявом боку танка.
Моня Цацкес разрядил гнетущую обстановку, с треском выпустив пулеметную очередь кишечного газа.
— Умирать, так с музыкой, — оправдываясь за не слишком джентльменское поведение, сказал он Шляпентоху, надеясь вызвать хоть подобие улыбки на его бледном как смерть кривом лице.
Шляпентох почему-то отозвался на чистом немецком языке, и Моня, ни разу не слыхавший, чтобы друг изъяснялся по-немецки, был чрезвычайно удивлен. Он обернулся к Шляпентоху и снова услышал вопрос по-немецки, хотя Шляпентох при этом не шевельнул губами:
— Кто здесь?
Было ясно как божий день, что не Фима задал этот вопрос. Во-первых, он рта не раскрыл, во- вторых, уж он-то знает, кто здесь, в-третьих, он по-немецки ни в зуб ногой, в-четвертых…
Из открытого бортового люка танка высунулась рыжая голова в немецкой пилотке, натянутой на уши.
— Кто здесь? — в третий раз спросил немец.
Монин автомат лежал в стороне, и дотянуться до него не представлялось возможным. Шляпентох же просто не вспомнил об оружии, хотя автомат с полным диском покоился у него на груди.
— Вы — русские? — на ломаном русском языке спросила голова в пилотке, моргая рыжими, как у поросенка, ресницами.
— Мы — евреи, — по-немецки ответил Моня Цацкес, чтоб кончить этот дурацкий разговор и получить свою пулю сразу, без лишней болтовни.
— Евреи?! — не поверил немец. — Не может этого быть!
— Не веришь, — лениво огрызнулся Моня, — расстегни мне ширинку — и увидишь там самый